— Кроватку в Настину комнату поставим. Ту, детскую, что у нас на балконе стоит.
Лариса поставила пакет с творогом на стол и не села.
Свекровь стояла в дверях её собственной кухни, в лаковых бордовых туфлях, и говорила это так, будто зачитывала список покупок. За её спиной топтался Максим — снял одну кроссовку, вторую не успел.
— Тамара Витальевна, какую кроватку?
— Нашу. Сёмину ещё, тридцать лет ей, дерево, не то что сейчас клеят. Мы с отцом решили: Настеньке отдадим. Им же понадобится, а тебе — уже нет, твой из неё через год вырастет.
— Мой в ней ещё не спал ни дня. Он в моей спит. Которую я в марте купила.
— Ну вот и хорошо. Значит, наша свободна.
Кроватка была не про кроватку.
Лариса поняла это ещё в феврале, когда её не позвали на юбилей свёкра. Семьдесят лет, тридцать два человека в кафе на Володарского, столы, тамада, племянники из Кирова приехали на своей машине. Максиму позвонили. Ей — нет. Потом Тамара Витальевна отдельно предложила: приезжайте с Максимкой к нам домой в другой день, посидим, поздравите отца тихонько.
Тихонько. Как будто она заразная.
А началось в июле прошлого года. Лариса сказала свекрови, что беременна. Тамара Витальевна поставила чашку и произнесла:
— Только Настеньке не показывайся пока.
— Почему?
— Ей больно будет. Она шесть лет старается, а ты залетела и ходишь довольная.
— Я не залетела. Мы полтора года планировали. И у меня тоже не с первого раза получилось.
— Ой, да что там у тебя за разы. У Насти два ЭКО, одно вообще до конца не довели. Ты хоть представляешь, сколько это стоит?
Она представляла. Настя сама когда-то говорила: первый протокол по квоте, второй за свои, триста двадцать тысяч, и Сёма брал кредит на двести. Три года назад они с Настей ещё сидели на одном диване, и Настя показывала снимок с подписью «два эмбриона, оба не прижились». Лариса тогда плакала вместе с ней. Возила ей мандарины в стационар на Ломоносова, потому что Настя после наркоза ничего другого есть не могла.
А потом Лариса забеременела, и Настя перестала отвечать.
К августу дом свёкров стал закрытой территорией. Не для Максима — для неё.
Свёкры празднуют всё. Двадцать третье февраля — с гостями, с гармонью соседа Валерия Палыча. Не позвали. Восьмое марта — не позвали. На Пасху Тамара Витальевна позвонила Максиму: приезжай один, куличи заберёшь. Максим привёз два кулича в целлофане и молчал весь вечер.
В апреле у свёкров было тридцать пять лет брака. Снимали зал в столовой при заводе, где свёкор отработал сорок лет. Тамара Витальевна позвонила сыну:
— Ты приходи, а Ларисе не надо. Она на девятом, мало ли что.
Лариса на девятом месяце сама носила сумки с Придаченского рынка и красила плинтус в детской, стоя на коленях. «Мало ли что» — обёртка, в которую завернули простую вещь: её живот не должен попадаться на глаза.
Максим не пошёл. Отправил отцу пять тысяч на телефон и написал поздравление в три строки.
Через два дня свекровь позвонила ей.
— Ты бессовестная.
— В чём?
— Мужа не пустила к родителям. На тридцать пять лет. Люди спрашивали, где Максимка, а мне что отвечать?
— Отвечать, что вы его жену не пригласили.
— Так тебе нельзя было. Тебе рожать.
— Тамара Витальевна, я вчера полы мыла. Мне можно было. Просто вы не хотели, чтобы Настя видела мой живот.
Пауза. Потом ровно, без крика:
— Настеньке на тебя смотреть больно. Ты этого не понимаешь, потому что у тебя всё легко. Тебе всё в руки падает.
— Мне падает. А ей нет. И поэтому меня нигде нет.
— Ты хоть раз о ней подумала?
— Я ей мандарины в больницу возила. Три раза. Вы это помните?
— Мандарины, — сказала Тамара Витальевна. — Мандарины она возила.
И положила трубку.
Лариса тогда написала Насте. Долго писала и стирала.
«Настя, я знаю, тебе тяжело. Я не хочу, чтобы из-за меня было хуже. Но и прятаться год не могу. Давай как-нибудь по-человечески».
Прочитано. Ответа не было.
Через неделю попробовала короче:
«Ты меня не хочешь видеть или тебе так сказали?»
Тоже прочитано.
А ещё через день Максиму позвонил Сёма и сказал одну фразу, которую Максим передал слово в слово, потому что растерялся:
— Скажи своей, чтоб не писала. У Насти давление подскочило.
Родила она в конце апреля. Мальчик, три четыреста, назвали Гошей.
В роддом приехали свёкор с гвоздиками — семь штук, розовые, он всегда покупал розовые — и Максим. Свекровь приехала на третий день, посмотрела в свёрток, сказала:
— Ну, здоровенький. Слава Богу.
И тут же:
— Настя очень расстроилась.
— Что здоровый?
— Что всё у тебя так гладко. Ты бы хоть не выкладывала никуда.
Лариса ничего никуда не выкладывала. Она нигде ничего не выкладывала уже год. Ни живот, ни снимки, ни первую фотографию.
Из палаты она написала Насте — лёжа, одной рукой:
«Настя, я правда верю, что у вас получится. Если захочешь — будь Гоше крёстной. Мы с Максимом только за».
Прочитано. Тишина.
В июне зашла Люда — двоюродная сестра Максима, разведённая, работает в аптеке на Кольцовской, единственная из родни, кто ходил к ним в гости и не спрашивал разрешения у Тамары Витальевны.
Посмотрела на Гошу, потом на Ларису.
— Ты сядь.
— Что?
— Ты сядь, а то потом узнаешь от кого-нибудь похуже. Настька на Сёмином дне рождения сказала за столом: «Она не заслужила здорового ребёнка».
— В каком смысле не заслужила?
— В том, что она шесть лет мучилась, а ты полтора года и раз. Так и сказала. Тётя Тамара кивала.
— Кивала.
— Кивала, Лариса. Я рюмку отодвинула и вышла на площадку. Стою на лестнице, курить не курю, а стою.
— И никто ничего не сказал?
— Дядь Валя сказал: «Настюш, ну ты чего». Она заплакала, и все начали её жалеть.
Лариса ничего не ответила. Потом, когда Люда ушла, долго складывала у пеленального столика уже сложенные ползунки.
Ей было жалко Настю. Вот это было самое противное — что жалко. Шесть лет, два протокола, кредит, гормоны, надежда каждый месяц и каждый месяц одно и то же. Она не понимала другого: почему за это должна платить она. И почему счёт выставляет не Настя, а свекровь.
И вот июль. Кухня. Кроватка.
— Тамара Витальевна, я ещё раз: кроватка мне не нужна, но и вам её отдавать некому. Настя не беременна.
— Пока не беременна. А будет — и всё готово стоит.
— Она у вас на балконе шесть лет стоит. Пусть стоит дальше.
— Ты почему такая жёсткая стала?
— Я не жёсткая. Я просто больше не спрашиваю разрешения.
Свекровь прошла к столу и села. Не спросив, не сняв туфель.
— Ты знаешь, чего мне это стоило? Я Сёме на второе ЭКО сто тысяч дала. Со своих. С пенсии копила и с дачи, помидоры на Придаче продавала два сезона. В шесть утра вставала, в жару стояла. А ты приехала на всё готовое.
— На какое готовое?
— На нашу квартиру.
Вот. Дошли.
Лариса вытерла руки и села напротив.
— Тамара Витальевна, эта квартира не ваша.
— Мы Максимке помогали!
— Первый взнос — восемьсот тысяч. Шестьсот дала моя мама. Целевым переводом, с назначением «на приобретение жилья дочери». Двести — мои, с продажи бабушкиной комнаты в общежитии на Ворошилова. Ваших тут ноль.
— Мы мебель покупали.
— Вы подарили комод. Он в коридоре стоит. Могу вынести на площадку сейчас.
Тамара Витальевна дёрнула ремешок сумки.
— Хорошо ты устроилась. Мать за тебя платит, муж работает, ребёнок здоровый.
— Да. Хорошо устроилась. А Настя не устроилась. И вы решили, что за это должна платить я. Тем, что меня нигде нет.
— Ты бы на её месте по-другому говорила.
— Может быть. Но я не на её месте. И вы меня туда не поставите, сколько ни держите за дверью.
Свекровь встала, одёрнула кофту и у порога сказала:
— Ну ладно. Я же всем тут мешаю.
Второй фронт приехал в субботу.
Сёма — старший брат Максима, сорок два года, крупный, всегда с историями про рыбалку и с брелоком в виде воблера на связке ключей. Приехал один, без Насти, привёз пакет черешни с неотодранным ценником: двести восемьдесят за килограмм, семьсот сорок рублей.
Сел, качнул коляску пальцем, сказал «здоровый бугай» — и минут двадцать было почти нормально. Рассказал, как в мае ездил на Дон, как поймал двух судаков, как купил себе новый спиннинг за девятнадцать тысяч, японский, на всю жизнь.
Потом:
— Лар, ты бы не лезла к Насте с сообщениями.
— Я три написала. За год.
— Вот и не надо. Она потом полночи не спала.
— Сём, я предложила ей стать крёстной. Что тут обидного?
— То, что ты сверху говоришь. У тебя есть — ты предлагаешь подержать.
Максим стоял у мойки и молчал. Он в разговорах с братом молчал всегда, с детства: Сёма старший, Сёма громкий, Сёма прав.
— А ещё, — Сёма пожевал черешню, выплюнул косточку в кулак, — мать говорит, вы кроватку не отдаёте.
— Сём. Вам не нужна кроватка.
— Пока не нужна. Но нам ещё протокол делать, третий. И, кстати, — он посмотрел на Максима, — вы бы подкинули. Мы же на семью работаем.
— Сколько? — спросила Лариса.
Прямые вопросы Сёму сбивали.
— Ну. Тысяч триста. Не сразу. Частями.
— У нас ипотека. Двадцать девять тысяч в месяц, ещё двадцать один год.
— Ну так у вас двое работают.
— У нас один работает. Я в декрете. Мне восемь двести в месяц платят.
— Ну мать говорит, у тебя мамка богатая.
— Моя мама фельдшер на скорой. Тридцать шесть лет стажа. Она за меня взнос отдала, потому что комнату продала бабушкину. У неё больше ничего нет.
— Ну не триста. Ну сто пятьдесят.
— Нет.
Сёма поставил пакет с черешней на стол, будто забирал его обратно.
— Тебе жалко на племянника, которого ещё нет?
— Мне жалко девятнадцать тысяч за спиннинг, когда у брата третий протокол на подходе. Вот это мне правда жалко, Сём.
Он помолчал.
— Злая ты.
И уехал. Черешню оставил.
В четверг Максим уехал в командировку в Липецк на три дня.
В пятницу вечером позвонила Тамара Витальевна. Гоша орал, руки были заняты — Лариса нажала громкую связь и положила телефон на пеленальный столик.
— Максимка где?
— В командировке.
— А, ну да, он говорил. Я, значит, чего звоню-то. Мы с отцом в понедельник к нотариусу идём. Дарственную оформлять на Сёму.
— На дом в Хохле?
— На дом. И на участок.
— Хорошо. Ваше дело.
— Ты не поняла. Мы всё Сёме отдаём. Потому что у него детей нет, и он в старости один останется. А у тебя всё есть.
Лариса перекладывала Гошу на другую руку.
— Тамара Витальевна, вы мне зачем это рассказываете? Дом ваш. Кому хотите, тому и дарите.
И тут в трубке произошло то, что бывает, когда человек забывает, где кончается один разговор и начинается другой. Тамара Витальевна отвернулась от телефона и сказала громко, потому что свёкор туговат на левое ухо:
— Да я ей и не говорю, что мы уже подписали. Пусть думает, что в понедельник.
Пауза.
— Что?
Свекровь вернулась к трубке, и голос стал на полтона выше и совсем не кроткий:
— Ничего. Отцу говорю, чтоб таблетки принял.
— Вы сказали «мы уже подписали».
— Тебе показалось.
— Мне не показалось. Когда подписали?
— Лариса, это не твоё дело!
Она отключилась первая.
Лариса села на пол в детской, рядом с коляской, и стала считать. Не деньги. Даты.
Дом в Хохольском районе. Тот, куда все ездили на майские. Где свёкор построил сарай и коптильню, где Валерий Палыч играл на гармони, а Тамара Витальевна командовала, кому какую грядку полоть.
Максим три года подряд перекрывал там крышу. Профлист покупал он — восемьдесят три тысячи с доставкой. Лариса переводила частями со своей карты, потому что у Максима был выбран лимит. Переводы шли Сёме: Сёма был на месте, Сёма рассчитывался с бригадой.
Она открыла историю. Май позапрошлого года, три платежа: сорок тысяч, двадцать пять, восемнадцать. Получатель — Семён В. Комментарий к первому: «на профлист для крыши, отдадим когда сможем».
«Отдадим» — это она написала. Тогда казалось, что формальность. Дом-то общий.
Никто ничего не отдал.
А потом она вспомнила ещё одну вещь и полезла в телефон Максима, который он оставил заряжаться в спальне, — старый, второй, на нём была переписка с отцом.
Апрель. Тот самый вечер, когда её не пригласили на тридцать пять лет брака. Свёкор написал сыну в одиннадцатом часу. Максим тогда показывал и смеялся: батя расчувствовался.
«Сынок мы с матерью решили дом поделить между вами по совести пополам как положено. Живите дружно».
Апрель. А дарственная, судя по оговорке, подписана. И только на Сёму.
В воскресенье Максим приехал серый от дороги. Лариса дала ему поесть, дождалась, пока умоется, и положила перед ним телефон.
— Читай.
Он прочитал. Потом ещё раз.
— Это батя писал.
— В апреле. А в пятницу твоя мать проговорилась, что дарственная на Сёму уже готова.
— Ты уверена?
— Она это вслух сказала. Отцу. Думала, микрофон её не слышит.
Максим сидел молча долго. Потом сказал самое честное, что мог:
— Лар, я с матерью судиться не буду.
— Никто не собирается судиться. Дарственная законная. Дом их, распорядились как хотели. Оспаривать нечего и не за что.
— Тогда чего ты хочешь?
— Восемьдесят три тысячи. За крышу, которую ты им перекрывал, а я оплачивала.
— Это же. Это как-то мелко звучит.
— Мелко — это когда меня год держат за дверью, чтобы Насте не было больно, а мои деньги в их крыше лежат и никому не больно.
Максим подумал.
— Мать скажет, что мы дом не поделили и теперь мстим.
— Пусть говорит. Мне надо, чтобы Сёма сказал вслух, чей дом.
Через выходные свёкры устраивали то, что у них называлось Петров день: тридцать человек на участке, шашлык, гармонь Валерия Палыча, дети соседей носятся между грядками.
Ларису на этот раз позвали. Впервые за год. Позвала лично Тамара Витальевна:
— Приезжайте с Гошенькой. Настя не приедет, ей нехорошо. Так что можно.
«Так что можно». Как пропуск на вход.
Они приехали. Гошу все хотели подержать, свёкор носил его по двору и показывал коптильню, потом посадил на колени и дал подержать ложку.
Тамара Витальевна сидела во главе стола, в блузке с люрексовой нитью, и рассказывала гостям:
— А дом-то мы Сёме отписали. Он у нас старший, он тут всё своими руками сделал. Крышу вот перекрыл, коптильню поставил.
Сёма покивал и потянулся за хлебом.
Лариса поставила стакан с морсом и полезла в сумку. Достала один сложенный лист. Не папку — лист.
Положила его перед Сёмой. Не перед свекровью.
— Сём, тут распечатка. Три перевода тебе, май позапрошлого года. Сорок, двадцать пять, восемнадцать. Восемьдесят три тысячи. Комментарий к первому — «на профлист для крыши».
Тихо стало только за их половиной стола. На другой Валерий Палыч продолжал рассказывать, как у него сгорел насос.
Сёма посмотрел на лист. Потом на брата.
— Максим, ты чего?
— Я ничего, — сказал Максим. — Она права.
— Так это ж на дом! На общий дом!
— На дом, который с мая твой, — сказала Лариса. — По дарственной. Ты собственник, Сёма. Один. Значит, крышу тебе перекрывали. За наш счёт.
Тамара Витальевна положила вилку.
— Ты что, за копейки пришла торговаться? На празднике?
— Я пришла, потому что вы меня наконец позвали. И потому что вы только что при гостях сказали, что дом Сёмин.
— Мы семья!
— Семья — это когда меня год не звали в дом, чтобы Насте не было больно. А деньги мои брали и не считали, что это кому-то больно.
— Да ты хоть понимаешь, что она пережила!
— Понимаю. Я ей мандарины в стационар возила, когда вы ей говорили, что Бог не даёт — значит, нечего лезть. Она мне это сама пересказывала, Тамара Витальевна. Вот это она пережила тоже.
Свекровь начала подниматься со стула.
И тут заговорил свёкор.
— Тома. Помолчи.
Он поставил рюмку, повернулся к Ларисе и сказал ровно, будто про сенокос:
— Я в апреле Максиму писал, что пополам поделим. Тома сказала: потом переоформим, как Настя родит. А в мае мы к нотариусу поехали, и там уже было написано — на Семёна. Я подписал. Читал плохо, очки в машине оставил.
Кто-то на другом конце стола слишком громко поставил тарелку.
Тамара Витальевна замолчала первой. Раньше всех за столом. Сидела и смотрела в скатерть, а гости ждали, что она скажет, и она не сказала ничего.
Люда молча передала ей салфетку.
Домой ехали в тишине. Только на выезде из Хохольского Максим сказал:
— Я думал, батя промолчит.
— Он не промолчал.
— Он теперь с матерью месяц ругаться будет.
— Это уже не мой месяц, — сказала Лариса.
Деньги Сёма перевёл через одиннадцать дней. Частями: сорок тысяч, потом двадцать пять, потом восемнадцать. В той же разбивке, в какой получал. К первому написал: «за профлист».
Лариса не поблагодарила. Перевела всё на ипотечный счёт в тот же день, досрочным платежом в тело кредита.
А Тамара Витальевна звонила. Через день, потом через два, потом почти каждое утро.
Первые звонки были злые:
— Ты нас перед людьми опозорила! Валерий Палыч потом спрашивал, что за бумажки!
Потом другие:
— Лариса, ну хватит. Ну Гошеньку привезите, я его полтора месяца не видела.
Потом совсем другие:
— Сёма с Настей нам вторые выходные не едут. Настя говорит, ей туда тяжело. А у нас там смородина осыпается. Вы бы приехали, помогли.
Лариса слушала до конца. Не перебивала. Говорила «до свидания» и нажимала отбой.
В августе позвонила Люда — она с тёткой каждую неделю по телефону, аптека рядом с её домом, тётка звонит спрашивать про давление.
— Слышала? Тётя Тамара с дядь Валей одни в Хохле сидят. Сёма дом на себя переоформил, ремонт затеял, коптильню сломал — говорит, дыму много. Крыльцо перестроил, вход теперь с другой стороны. И мать туда по звонку ездит: приедет — а калитка на замке, у него новый.
— Это её слова?
— Дословно: «Я в свой дом как в гости хожу».
— А протокол?
— Отложили. Настя сказала, не готова. Сёма деньги в ремонт вложил.
— Люд, а Настя как?
— Плохо. Но она к тебе не придёт, ты не жди.
— Я не жду.
В сентябре звонки не кончились. Просто Лариса брала не всегда.
Гоша к тому времени научился садиться и сидел в кроватке — в той, что она купила в марте, — грыз бортик и стучал по нему погремушкой.
Кроватка с балкона свёкров там и стоит, накрытая старой шторой.
В октябре Настя написала первой. Одно сообщение:
«Мне сказали, ты просила меня в крёстные. Я тогда не могла. Сейчас тоже не могу».
Лариса прочитала. Не ответила.
Достала из ящика распечатку переводов, ту самую, с датами мая, сложила вчетверо и убрала в папку с ипотечным договором.















