Валентина в третий раз за вечер открыла приложение банка и посмотрела на цифру. Шестьдесят семь тысяч двести. Шестьдесят две она копила два года, по две с половиной с каждой зарплаты, а пять ей на день рождения всучила Ленка со словами «мам, только на себя, я проверю».
Телефон зазвонил прямо у неё в руке.
— Валь, ты вообще представляешь, сколько сейчас в Питере гостиница стоит? — загремела в трубке Люська. — Четыре тысячи за ночь. И это ещё в клоповнике где-нибудь у чёрта на куличках. А у меня комната свободная стоит и пылится. Ты меня обидишь, если в гостиницу пойдёшь.
— Да неудобно, Люсь. Я же не на два дня хотела, а недельки на полторы.
— Хоть на месяц! Мы с тобой сколько не виделись? Двадцать лет? Больше? Приезжай, наговоримся. Я тебе весь Питер покажу, я тут каждый камень знаю.
Валентина положила телефон на тумбочку и посидела на табуретке в прихожей. На стене висели в самодельной рамочке три открытки: Медный всадник, Аничков мост и Дворцовая площадь после дождя, вся в лужах. Открытки прислала тётя Тамара — ещё когда Ленинград был Ленинградом, а Валя ходила в пятый класс и не умела выговаривать «Ростральные колонны».
Собиралась она туда всю жизнь.
В восьмом классе поездку с классом отменили — не набралось ни денег, ни желающих. В девяносто восьмом отложенное превратилось в две упаковки гречки и коробку хозяйственного мыла. Потом Коля заболел, и деньги пошли не на Эрмитаж, а на анализы, на такси в область, на лекарства, которых не было в аптеке, а потом и на поминки. Потом Ленка выходила замуж — не могла же мать сказать: «Дочка, я лучше на Дворцовую съезжу». Потом потекла крыша над кухней.
А прошлой осенью Валентина села с калькулятором и решила: всё. Пятьдесят семь лет. Двадцать шесть лет медсестрой в терапии, потом операция на спине, и вот уже одиннадцатый год — регистратура поликлиники, тридцать две тысячи, окошко, очередь и «женщина, талонов нет».
— Мам, ты уверена, что тебе к этой Люське надо? — засомневалась Ленка. — Ты про неё лет двадцать не вспоминала, а тут вдруг «подруга».
— Мы в общежитии три года в одной комнате прожили. Она мне картошку жарила, когда я на стипендию не наедалась.
— Ага. И до сих пор, наверное, помнит, сколько картошин.
Валентина только рукой махнула. Молодая ещё.
Билеты туда и обратно, плацкарт, обошлись почти в девять тысяч.
В поезде ей досталась нижняя боковушка, а напротив, у окна, села женщина постарше — крупная, в кофте с люрексом, с двумя сумками, из которых пахло копчёной рыбой и пирогами.
— Зоя Ивановна, — представилась она и развернула на столике полотенце. — Яйца будете? Я на всю жизнь наварила, а куда мне столько.
— Валентина. Буду, — неожиданно для себя согласилась Валентина.
Проговорили они до половины третьего ночи. Про мужей, про то, как раньше в поездах кипяток из титана носили в гранёных стаканах и проводница ругалась. Про дочек. Про то, что нынешняя молодёжь не хуже, а просто другая, и ещё неизвестно, кому кого жалеть.
— А я в Питер еду, — сказала Валентина, и голос у неё дрогнул. — Первый раз в жизни. Пятьдесят семь лет, а Эрмитаж только в телевизоре видела.
— Ну и славно, — спокойно ответила Зоя Ивановна, будто это было самое обычное дело. — Я там тридцать четыре года живу. В Купчино. А сестра у меня тут, в Иванове, вот и мотаюсь два раза в год. Обратно всегда с сумками, как будто в Питере есть нечего.
Утром, когда поезд уже подползал к Московскому, Зоя Ивановна достала из кармана мятый чек и записала на нём номер.
— Держите. Мало ли.
— Да зачем? Меня встречают.
— Ну и хорошо, что встречают. А бумажку возьмите. Она есть не просит.
Валентина сунула чек во внутренний карман сумки и не вспоминала о нём девять дней.
На перроне её никто не встречал.
— Валь, ты чего, маленькая? — удивилась Люська по телефону. — Метро прямо в вокзале, две пересадки, дальше пешком семь минут. Гена бы съездил, да у него спина. Я тебе борщ сварила, приезжай.
Борща не было. Была кастрюля супа с вермишелью, накрытая тарелкой, и записка «грей сама, мы к Алинке».
Люська изменилась мало: та же стрижка, тот же голос, которым хорошо объявлять о задержке поездов. Только раздалась и стала носить очки на цепочке. По специальности она не проработала и дня — сразу после училища уехала в Питер, устроилась на почту и осталась там на всю жизнь.
Муж Гена вышел в коридор в трениках, посмотрел куда-то поверх Валентининого плеча и кивнул.
— Гена, поздоровайся, — сказала Люська.
Гена кивнул ещё раз, в сторону телевизора, и ушёл.
— Молчун он у меня. Двадцать девять лет молчит, я привыкла. Пойдём, покажу твою комнату.
Комната оказалась не комнатой. Квартира была двухкомнатная: в маленькой спали хозяева, а в большой стоял диван, телевизор и Гена. От Гены Валентину отделял шкаф, поставленный поперёк. За шкафом, у окна, была раскладушка, застеленная пледом.
— Ортопедическая, между прочим, — сказала Люська. — Я на ней три года спала, когда Алинка с ребёнком у нас жила. Спина как новенькая.
— А…
— А чемодан вон туда. Только не к батарее, там рассада.
Валентина поставила чемодан, села на раскладушку, и раскладушка просела почти до пола.
«Ничего, — подумала она. — Я же не спать сюда ехала».
Утром она встала в семь, погладила единственную приличную блузку и достала распечатанный список: Эрмитаж, Исаакий, Петропавловка, Петергоф, Спас на Крови, разводные мосты. Список она составляла три вечера и переписывала два раза.
— Валь, ты куда собралась? — Люська стояла в дверях кухни с полотенцем на голове.
— В Эрмитаж. Хочу пораньше, говорят, очереди.
— Валь. — Люська сделала лицо, какое делают, когда собираются сказать что-то очень разумное. — У меня непредвиденные обстоятельства. Алинка на работу выходит, а Мирославу в садик не берут, там карантин. На пару часиков буквально. Я бы сама, но мне к врачу, я три недели талона ждала.
— Пара часиков — это до скольки?
— До часу. До двух максимум. Ты же неделю здесь, что тебе один день.
Возразить было нечего. Валентина сняла блузку, повесила обратно на плечики и пошла знакомиться с Мирославой.
Мирославе было четыре года. За день она сказала «нет» примерно двести раз, а к вечеру Валентина знала наизусть три серии мультфильма про свинку и умела строить башню из кубиков одной рукой, потому что вторая была занята.
Часа в четыре забежала Алина — худенькая, быстрая, в наушниках на шее.
— Ой, здрасьте, вы мамина подруга? Валентина Сергеевна? — она уже выкладывала из пакета детские колготки. — Слушайте, а вам не сложно завтра тоже? Карантин до конца недели, а у меня отчётность.
— Я вообще-то в Эрмитаж собиралась.
— Так вы же в отпуске, — искренне удивилась Алина. — Успеете, он двести пятьдесят лет стоит, никуда не денется. А у меня отчётность. Мирослава, не лезь на подоконник!
Мирослава полезла на подоконник.
— Она вас уже бабушкой называет, — умилилась Алина, натягивая кроссовки. — Всё, я побежала, а то пробки.
Валентина сняла Мирославу с подоконника и подумала, что Эрмитаж-то простоит, а вот билет обратно у неё на конкретное число.
Люська пришла в восемь. Без пакетов из аптеки.
— Ой, я в торговый центр заскочила, там тапки по акции. Ну как вы тут, подружились?
— Ты же к врачу шла.
— И к врачу тоже. — Люська уже открывала холодильник. — Валь, ты картошку не поставила? Гена ест в девять, у него режим.
За четыре дня Валентина побывала в двух местах: в «Ленте» и в «Магните» на углу. Питер она видела из кухонного окна — кусок жёлтой стены и провода.
На третий день она всё-таки оделась и дошла до прихожей.
— Валь, ты далеко? — Люська выглянула из кухни. — Постой пять минут, я с тобой выйду, мне в поликлинику. Заодно всё тебе покажу.
Валентина простояла в прихожей сорок минут. Потом Люська вышла в халате.
— Я передумала, чего я потащусь, там сегодня очередь. А ты иди, иди. Только мусор вынеси, раз всё равно идёшь. И хлеба возьми, серого, только не тот, который в плёнке, а который на витрине.
На четвёртый день Валентина дошла до двери и услышала:
— Ва-аль! Ты же не бросишь меня со всем этим?
«Всем этим» оказались две сумки постельного белья, которое надо было перегладить, «потому что Гена не может на мятом».
— Люсь, а вы что, вообще никуда не выходите? — не выдержала Валентина. — Вы же здесь живёте.
— А чего мы там не видели? — удивилась Люська, разворачивая пододеяльник. — Толпа, дорого, кофе триста рублей. Мы с Геной в парк ходим, у нас свой рядом.
— Так там же Эрмитаж.
— Ген, ты был в этом Эрмитаже? — крикнула Люська за шкаф.
За шкафом помолчали.
— В восемьдесят девятом.
— Вот. Был.
В пятницу вечером Валентина сказала, стараясь говорить весело:
— Люсь, я завтра всё-таки поеду. А то смешно: приехала в Питер и изучила ассортимент «Ленты».
— Поезжай, кто тебе не даёт. Только давай сначала по-взрослому поговорим, чтобы обид не было.
Валентина внутренне сжалась. Она с детства не любила «давай по-взрослому», после этого обычно шло что-то некрасивое.
— Мы взрослые люди, — начала Люська, усаживаясь напротив и складывая руки на столе. — Ты у меня живёшь. Я тебя чужой не считаю, ты не думай. Но продукты сейчас знаешь какие. Мы вдвоём с Геной жили на определённую сумму, а теперь трое. Скинься на общий стол, по-честному. Пять тысяч — и я ни о чём не думаю.
— Конечно, — быстро сказала Валентина, обрадовавшись, что разговор такой простой. — Я и сама хотела предложить, только не знала, как сказать.
Она перевела пять тысяч. Люська проверила телефон и убрала его в карман халата.
— Вот и умница. Терпеть не могу церемонии.
Через два дня был второй разговор.
— Валь, я посчитала. Коммуналка же по счётчикам. Ты душ принимаешь?
— Принимаю…
— Ну вот. Вода нынче не бесплатная. И свет. И стиралку ты гоняла. Три тысячи, и вопрос закрыт.
— Люсь, я три раза душ приняла и один раз бельё постирала.
— Валечка, — Люська посмотрела на неё почти с жалостью. — Ты в своём городке живёшь и не понимаешь, какие тут тарифы. У нас за январь двенадцать тысяч пришло. Двенадцать. Я квитанцию покажу.
Квитанцию она не показала. Валентина перевела три тысячи.
На седьмой день Люська пришла с работы какая-то торжественная, села на табуретку и заплакала. Плакала громко, повернувшись так, чтобы Валентине было хорошо видно лицо.
— Люсь, ты чего? Что случилось?
— Мне так стыдно, — всхлипывала подруга. — Я не хотела говорить, думала, обойдётся. У Алинки платёж по кредиту горит. Двадцать тысяч до пятого числа. Она не потянет, у неё ребёнок, а мне зарплату двадцатого. Я всю ночь не спала.
— Так, погоди…
— Валь, я умоляю. Ты же не чужая. Двадцатого верну как штык.
Валентина молчала. Двадцать тысяч — это был Петергоф, кораблик по каналам, экскурсия в Пушкин, подарки Ленке с внуком.
— Люсь, у меня деньги на поездку. Я два года копила.
Люська перестала плакать. Сразу, как будто выключили.
— Ах вот оно что, — сказала она другим, спокойным голосом. — То есть у тебя картинки в музее важнее живого человека. Ясно. Я так и думала.
— Люсь…
— Нет, ты не оправдывайся. Я вспомнила. Я вспомнила, как ты в общежитии на одном чае сидела, а я тебе картошку жарила из своей сетки. И ничего с тебя не брала. И конспекты я тебе давала, все три курса, потому что ты то на подработке, то настроения нет. И когда у тебя Коля умер, кто тебя по два часа в трубку слушал — Пушкин? А ты для внучки двадцати тысяч жалеешь.
Валентина сидела и чувствовала, как у неё горят уши. И — самое противное — ей действительно стало стыдно. Тридцать лет прошло, а та картошка почему-то до сих пор что-то значила.
Она перевела двадцать тысяч.
Люська сразу повеселела, вытерла лицо кухонным полотенцем и включила чайник.
— Вот теперь я тебя узнаю. А то думала, ты у себя там зачерствела.
Через день Люська поймала её в коридоре.
— Валь, ты только не подумай ничего. Гене протез ставить, а он тянет, потому что дорого. Пятнадцать тысяч первый взнос. Я тебе всё вместе отдам, одной суммой.
Ещё через два дня, уже без всякого предисловия:
— Валь, кинь десятку до среды. У меня карта заблокирована, разбираюсь.
Двадцатого числа Люська про долг не вспомнила. Двадцать первого Валентина осторожно намекнула.
— Ой, Валь, — отмахнулась подруга и достала из шкафа тетрадку в клеточку. — Я как раз хотела это с тобой обсудить. Садись, я всё посчитала, по-честному, без обид.
Тетрадка была исписана столбиком, аккуратным Люськиным почерком.
— Значит, смотри. Проживание. Девять ночей. Ты сама говорила — гостиница четыре тысячи. Я по-божески беру полторы. Тринадцать с половиной.
— Люся.
— Постельное бельё, стирка, глажка — восемьсот. Завтраки. Ты завтракала? Завтракала. Девять завтраков по триста — две семьсот.
— Люся, ты меня сама звала!
— Дальше. — Люська вела пальцем по строчкам и не поднимала головы. — Износ раскладушки я вообще не считаю, хотя она практически новая. Итого семнадцать тысяч. Ты мне дала сорок пять. Вычитаем — остаюсь должна двадцать восемь. Отдам постепенно. Считай, что за проживание рассчиталась.
В кухне стало очень тихо. За стенкой Гена смотрел передачу про рыбалку, и оттуда доносилось: «…а вот здесь у нас отличный омуток…»
— Люсь, — сказала наконец Валентина. — Ты меня зачем звала? Ты мне сама говорила: «Комната пылится, ты меня обидишь». Я это не выдумала.
— И что? Я и сейчас говорю: пылится. — Люська захлопнула тетрадку. — Но ты же не на два часа зашла. Ты живёшь. Я тебя обстирываю, кормлю, я в своей квартире хожу как неродная. Ты хоть раз спросила, тяжело мне или нет?
— Я неделю с твоей внучкой просидела.
— Ой, вот этого не надо! — Люська всплеснула руками. — Ребёнок тебя за бабушку держит, а ты ей ценник выставляешь. Вот ты какая стала.
Валентина встала. Ноги были ватные, и очень чётко было слышно, как капает кран.
— Знаешь, что самое обидное? Я ведь поверила. Я эту поездку двадцать лет придумывала. У меня список, семнадцать пунктов. Я из них ноль посмотрела. Ноль, Люсь.
— Ну извини, что у меня тут жизнь, а не музей! — крикнула Люська. — Все нормальные люди живут, работают, детей растят, а ты приехала на всё готовое и ходишь обиженная. Эгоистка ты. Всю жизнь только о себе. И Ленка твоя к тебе, наверное, тоже не просто так раз в полгода ездит.
Она осеклась. Но поздно.
Валентина собирала чемодан молча и очень быстро, будто боялась передумать. Блузка, которую она гладила девять дней назад и так и не надела, легла сверху.
— Куда ты на ночь глядя? — Люська стояла в дверях, скрестив руки. — Ты в этом городе никого не знаешь. Куда ты пойдёшь?
— Не знаю.
— Вот именно! У тебя денег осталось на пирожок. Иди сядь, поужинаем, я тебе в среду переведу что-нибудь, и живи спокойно.
— Спасибо, я пойду.
— Ну и иди! — Люська сменила тон. — Иди, только потом не звони. И имей в виду: я нашим расскажу, как ты себя вела. Все узнают. Тебя же с распростёртыми объятиями, а ты…
Гена в этот момент вышел в коридор. Постоял. Посмотрел на чемодан, потом на жену, потом опять на чемодан. Открыл рот. Закрыл.
И кивнул.
В одиннадцатом часу вечера Валентина сидела на лавочке у выхода из метро, поставив чемодан между ног. Мимо шли люди, быстро и все явно куда-то. Было светло — та самая белая ночь, из-за которой она и выбрала июнь. Небо над домами стояло серо-розовое и темнеть не собиралось.
В приложении банка было четыре тысячи триста рублей. Обратный билет — через шесть дней.
Она открыла карту, посмотрела цены в хостелах, закрыла карту. Посидела ещё. Потом полезла в сумку за платком и вытащила вместе с платком мятый чек с номером, написанным синей ручкой.
Набрала и уже на третьем гудке начала жалеть. Половина двенадцатого. Приличные люди спят.
— Алё! — рявкнула трубка так, что Валентина вздрогнула.
— Зоя Ивановна, это Валентина. Мы с вами в поезде ехали, вы мне ещё яйца…
— Валентина! — обрадовалась трубка. — Ну как, посмотрели Эрмитаж?
И вот тут Валентина, пятидесяти семи лет от роду, женщина, которая одна пережила мужа, одна выдала замуж дочь и одна перекрывала крышу над кухней, разревелась на лавочке возле метро.
Зоя Ивановна выслушала. Не перебивала. Только один раз сказала: «Так».
— Значит, слушайте сюда. Вы сейчас на какой станции? Ага. Садитесь и езжайте до «Купчино», это конечная, не проедете. Я вас у выхода встречу, я в кофте буду, узнаете.
— Зоя Ивановна, я не могу вас так…
— Валентина. У меня двушка и одна я. Комната стоит пустая, там кровать нормальная, а не эта ваша раскладушка. Езжайте.
— А сколько я вам…
— Ой, — сказала Зоя Ивановна, — вот сейчас обидно было.
Утром Валентина проснулась от запаха оладий и от того, что за окном орал невероятно жизнерадостный голубь.
На кухне Зоя Ивановна в фартуке командовала сковородкой.
— Так. Ешьте и одевайтесь. Погоду на неделю дают хорошую, значит, сегодня Петропавловка. На территорию крепости вход свободный, платить только за соборы и музеи, а нам с вами и по стенам походить хорошо.
— Зоя Ивановна, у меня четыре тысячи триста всего.
— Сейчас посчитаем. — Она поставила перед Валентиной тарелку и села напротив. — Эрмитаж — семьсот. Мне бесплатно, я пенсионерка, шестьдесят один год, а вам семьсот, вы ещё молодая. Петергоф, Нижний парк — тысяча двести, туда на электричке с Балтийского, туда-обратно рублей двести сорок. «Подорожник» я вам свой второй дам, он у меня без дела лежит. Кораблик по каналам — тысяча двести, если днём; вечером дороже. Итого три с половиной. Остаётся на мороженое и на магнитики внуку.
— А еда?
— Еда дома. Я борщ сварю. Настоящий, а не как некоторые.
Валентина сидела над оладьями и молчала, потому что если бы открыла рот, то опять бы разревелась.
— И вот ещё что, — сказала Зоя Ивановна, не оборачиваясь. — Вы мне про эту вашу подругу больше не рассказывайте. А то у меня давление.
Про эти пять дней Валентина потом рассказывала так, что Ленка слушала с открытым ртом.
Про то, как стояла в Эрмитаже перед «Возвращением блудного сына» и не могла отойти двадцать минут, и как смотрительница, бабушка в синем пиджаке, тихо сказала: «Вы садитесь, садитесь, вон скамейка, чего вы стоя-то», — и она села и просидела ещё полчаса.
Про Петергоф, где фонтаны включают в одиннадцать под музыку, и все хлопают, как в театре, и Валентина хлопала тоже.
Про то, как в среду они с Зоей Ивановной пошли на набережную смотреть развод мостов, и Валентина честно продержалась до половины второго ночи, а Зоя Ивановна принесла в термосе чай и достала из сумки бутерброды, потому что «на голодный желудок романтики не бывает».
Про кораблик по каналам, где экскурсовод был мальчишка лет двадцати пяти, страшно влюблённый в свой город, и рассказывал так, что даже подростки на корме убрали телефоны.
Про мороженое в вафельном стаканчике на Дворцовой площади, которую она сорок пять лет видела только на открытке в самодельной рамочке.
— И знаешь, что я поняла? — сказала она потом Ленке. — Она в этом городе почти сорок лет живёт. Сорок. И ни разу за девять дней не предложила выйти на улицу. Ей не то что жалко было. Ей просто в голову не пришло.
Дома её догнало недели через две.
— Валь, ты сидишь? — Танька, бывшая староста их группы, звонила всегда так, будто сообщала о конце света. — Мне вчера Люська сорок минут про тебя рассказывала. Она пол-курса обзвонила.
— И что рассказывала?
— Что пустила подругу пожить по доброте душевной, а подруга девять дней сидела у неё на шее, ни копейки не дала, что она тебя обстирывала, кормила, а ты ещё и денег у неё заняла и уехала не попрощавшись.
Валентина села на табуретку в прихожей. Под открытками. Стало жарко и как-то пусто.
— И что теперь?
— Да ничего, — фыркнула Танька. — Ей Гуляева первым делом сказала: «Люсь, а ты часом не путаешь, кто у кого занимал? Ты у меня в двенадцатом году три тысячи брала до зарплаты, я до сих пор жду». Потом она Соловьёву позвонила, а Витька ей: «Люсь, ты и в общежитии всех считала, у тебя тетрадка была, кто сколько сахара съел». А Ирка Мохова мне сразу набрала и спрашивает: надо за Валю вступаться или само рассосётся.
— А ты что?
— А я сказала, что ты в Питере первый раз в жизни была и что это надо уметь — привезти человека в Питер и не показать ему Питер. Всё, замолчала она.
Через четыре дня на карту упало двадцать восемь тысяч. Ровно столько, сколько было записано у неё в тетрадке. Без единого слова, только перевод.
Валентина смотрела на уведомление минуты три, потом написала: «Получила». Ответа не было. Ни «извини», ни «прости», ни одного слова.
Спорить про оставшиеся семнадцать она не стала.
— Ну и куда мы теперь эти деньги? — деловито спросила Ленка, приехавшая на выходные с внуком. — Может, стиралку новую? Твоя же по ванной скачет, как лошадь.
— Я откладываю.
— На что?
— На следующий год.
Ленка посмотрела на стену. Рядом с тремя старыми открытками теперь висели фотографии из фотоателье на площади: Валентина у фонтана в Петергофе, щурится от солнца; Валентина и Зоя Ивановна на набережной, обе с термосом; Валентина в зале Эрмитажа — снимок кривой, потому что снимала смотрительница и очень волновалась.
— Мам. — Ленка помолчала. — А ты не боишься? Ну… опять к кому-то ехать.
— Так я не к кому-то. Меня Зоя Ивановна на июнь зовёт, у неё как раз дочка с внуками на дачу уедет. Мы уже список составили. Двадцать два пункта.
— Двадцать два?!
— В прошлый раз я половину не успела.
Ленка взяла со стола листок, пробежала глазами.
— Мам, у тебя тут Петергоф два раза.
— Один — фонтаны, второй — парк. Это разное.
Внук потянул со стола фотографию с термосом. Валентина отобрала, поставила обратно к открыткам и придавила рамкой, чтобы не падала.
— Зоя Ивановна в мае ко мне приедет, у нас черёмуха. Я ей все уши прожужжала. Так что мне ещё веранду красить.
— То есть у нас теперь международный обмен, — фыркнула Ленка.
— Междугородний, — поправила Валентина и пошла ставить чайник















