Мама улетела к бабушке на две недели, и мы с папой остались одни.
Это было как первый день каникул, умноженный на десять. Свобода пахла лимонадом и подгоревшей яичницей.
Посуду мыть не надо.
Переодеваться после улицы не надо. Косичку заплетать каждое утро, ту самую тугую, от которой к обеду начинала ныть кожа на висках, не надо тоже. Зато трогать уличных кошек и собак можно. А ещё можно смотреть футбол с Диего Марадоной в два часа ночи, и никто не скажет «ребёнку пора спать».
Наша прекрасная анархия
Папа сам был как ребёнок в те дни. Ходил по квартире в одних трениках, курил на балконе, не пряча сигарету в кулак, и хохотал над мультиками погромче меня.
Праздник жизни длился ровно неделю.
А потом кончились деньги. До получки оставалось три дня, а в холодильнике стояла только банка с огурцами, которую мама закатала ещё в августе. Папа открыл её, понюхал, закрыл обратно.
Постоял у окна. Почесал затылок. И мы пошли сдавать бутылки.
Набрали по всей квартире, из-под дивана достали две, с балкона принесли ещё четыре. Я несла авоську и чувствовала себя взрослой, потому что папа сказал: «Ты мне помощница».
В киоске, где принимали тару, денег не давали.
На вырученное можно было взять что-то из товара. Там стояли ряды бутылок с лимонадом, лежали пачки печенья и какие-то консервы.
«Выбирай!» Папа щедро махнул рукой, будто мы зашли в «Детский мир».
Считать деньги я уже умела. Первый класс позади, арифметика на пятёрку. Я прикинула, посмотрела на ценники, пошевелила губами.
«Давай купим девять… или нет, получается, десять! Десять пива и лимонада!»
«Ты так пить хочешь, что ли?» Папа засмеялся.
«Нееее! Ну просто, вот кончатся опять денюшки, и зато будут бутылки, чтобы их сдать!»
Папа покраснел.
Он присел передо мной на корточки, прямо у прилавка, и секунду смотрел мне в глаза. Потом молча взял за руку и утащил домой.
Оставил меня, и ушёл.
Я не испугалась. Папа всегда возвращался. Я включила телевизор, нашла мультики и стала ждать.
Через два часа он вернулся, нагруженный пакетами. Из одного торчала бутылка тархуна, из другого выглядывала коробка «Мишек на севере». Ещё были шоколадные вафли, мороженое в вафельных стаканчиках, дюшес и какая-то малоинтересная обычная еда: хлеб, молоко, колбаса.
Откуда деньги, я не спросила. Мне было семь лет, тархун пах праздником.
Я прихлебывала его, растягивая удовольствие, под тот самый легендарный «Гол столетия» в матче Аргентина против Англии.
Марадона нёсся по полю, обводя одного за другим, и папа подскочил с дивана, когда мяч влетел в ворота, а я подскочила вслед за ним, хотя не очень поняла, что произошло.
И только краем уха, уже засыпая под бормотание комментатора, я услышала:
«Дочь. Пока я жив, ты никогда ни в чём не будешь нуждаться».
Я не запомнила эти слова тогда. Они всплыли потом, много лет спустя, как всплывает что-то со дна реки.
Перед встречей мамы в аэропорту мы устроили генеральную уборку. Пыхтели оба. Папа мыл пол шваброй, оставляя разводы, которые потом перемывал заново. Я протирала пыль и переставляла мамины статуэтки, стараясь вспомнить, как они стояли первоначально.
А потом он взялся заплетать мне косу.
Первую косичку за полмесяца. Я сидела на табуретке, папа стоял позади, и я чувствовала, как его большие пальцы путаются в моих волосах. Он пыхтел, сопел и тихо ругался.
Коса получилась. Кривая, рыхлая, торчащая в сторону. Но получилась. Папа даже нашёл резинку и бантик.
А ещё он нечаянно запутал в неё пуговки от моего платья. Как это вышло, не знаю до сих пор. Платье лежало рядом на стуле, и каким-то образом две маленькие пуговицы оказались вплетены в косу намертво, будто так и было задумано.
Интеллигентная мама за всю свою жизнь выругалась только однажды.
Вот в тот самый вечер. Мама произнесла слово, которого я от неё никогда раньше не слышала и больше не услышу.
Папа тихо закрыл дверь.
И зажили мы по-прежнему. Каша на завтрак, лимонад в награду за съеденную кашу. «Приключения Электроника» по вечерам, «Три мушкетёра» на ночь, мамин голос, читающий вслух про Атоса и Миледи.
Всё вернулось на свои места. Косички по утрам, чистые тарелки, переодевание после улицы. И мне, если честно, стало спокойнее. Потому что анархия, она хороша недолго. А потом хочется, чтобы кто-то сказал «ребёнку пора спать», и ты вроде обижаешься, но под одеялом уже тепло, и глаза закрываются сами.
Только иногда ночью, когда все спали, я слышала, как папа тихо включает телевизор. Футбол. Марадона. Два часа ночи. И тихий шёпот комментатора. Его маленькая тайная свобода.
Ещё каких-то две недели, и я, теперешняя стану старше тебя, того папы.
У меня с детства твой суровый прищур. Косметолог ругается, говорит, мимические морщины, расслабьте лицо. А я не умею расслабить. Ты тоже не умел.
И любовь к чаю с гвоздикой.
Мама терпеть не могла этот запах, а мы пили на кухне вечерами и молчали, и нам обоим было хорошо от этого молчания. Я теперь так же молчу, только одна.
И к пахучим некрасивым садовым розам. Тем, которые не продают в цветочных, а выращивают у забора, и они топорщатся во все стороны, и пахнут так, что голова кружится. Ты каждое лето привозил маме букет таких роз с дачи. Она морщилась и ставила их в банку.
Косы я и сама плету ужасно, пап. Криво, рыхло, набок. Но сейчас уже не нужно. Я взрослая. У меня стрижка.
Я ни черта не серьёзная, как мечтала мама. Хохочу громко, в неположенных местах. Причмокиваю, когда очень вкусно. Смотрю футбол, хотя половину правил до сих пор не понимаю.
А Марадона оказался не совсем праведным человеком. Но это ведь неважно, пап, правда? Тот гол всё равно был. И та ночь всё равно была.
И тархун.
Что-то другое в жизни важно, папа. Что-то совсем другое. Я ещё не знаю точно, что. Я ещё учусь. Потихоньку живу. Ни в чём не нуждаюсь.
Ты обещал, и вот, пожалуйста.
Только иногда ночью, когда не спится, я включаю телевизор и ищу какой-нибудь старый футбольный матч. Нахожу. Делаю звук потише, чтобы не разбудить никого.
Сажусь на диван, поджимаю ноги. И вроде не одна.
Я так скучаю по тебе, папа. Я так тебя люблю. И бесконечно благодарю. Ещё две недели, папа. И я навсегда стану старше тебя.
Так странно.















