Ручка была её любимая, синяя, с золотым колпачком, которую Тамара Викторовна доставала только по особым случаям: подписать открытку внукам, расписаться в поликлинике, где её узнавали, поставить подпись под жалобой в управляющую компанию. Сейчас она держала её кончиками пальцев, чуть на отлёте, и смотрела не на меня, а на стопку бумаг, которую заранее разложила на кухонном столе поверх клеёнки в мелкий подсолнух.
Я как раз сняла куртку и не успела даже сесть. Пахло борщом и валокордином. На плите остывала кастрюля, на подоконнике сохли перевёрнутые вверх дном стаканы, и один, самый крайний, оставлял на белом дереве мокрый полукруг. Я почему-то смотрела именно на этот полукруг, пока Тамара Викторовна говорила.
— Марин, ну ты чего застыла? Садись. Игорь сейчас с работы приедет, поужинаем, а бумаги — это на две минуты. Тут просто подпись и число.
— Какие бумаги? — я всё-таки села, но ручку не взяла.
— Обычные. По даче. — Она сказала это так, как говорят «по хлебу» или «по молоку». — Юрист составил, всё честь по чести. Ты подписываешь, я оформляю на Лену, и живём спокойно. А то знаешь, как оно бывает: сегодня одно, завтра другое, потом наследники, суды. Зачем нам это?
Дача досталась мне два года назад. Не по наследству — по дарственной. Её оформил на меня Пётр Николаевич, отец Игоря, за полгода до того, как его не стало. Мы поехали тогда вдвоём в МФЦ, он в своей вельветовой кепке, я с папкой документов, и он всю дорогу в маршрутке рассказывал, как в семьдесят девятом сам заливал там фундамент, как возил цемент на тележке от станции, как потом сажал яблони и одна не прижилась, а он всё равно её не выкорчёвывал, ждал.
— Пусть будет твоё, Мариш, — сказал он мне тогда у окошка, пока девушка проверяла паспорта. — Ты одна ко мне ездишь. Ты меня в больницу возишь. А эти… — он махнул рукой и не договорил.
«Эти» — это Тамара Викторовна и Лена, его жена и дочь. За два года его болезни они появлялись у него дважды: на день рождения и на Новый год. Я не в упрёк говорю, я просто помню. Я помню, как я меняла ему бельё, как варила протёртые супы, как сидела с ним ночами, когда ему было страшно. И помню, как он держал меня за руку сухими горячими пальцами и говорил: «Ты мне роднее родных».
Я помню мелочи, которые никому, кроме меня, не были нужны. Как он не выносил запах хлорки, и я мыла полы у него хозяйственным мылом, натирая до скрипа. Как он любил, чтобы чай был не крутой, «прозрачный, чтоб дно видно». Как однажды, уже совсем плохой, он вдруг попросил блинов, и я в двенадцать ночи месила тесто, а он лежал и слушал, как шкворчит сковородка, и говорил: «Вот, дома пахнет». Я приносила ему эти блины, тонкие, чуть подгоревшие с краю, а он ел два кусочка и не мог больше, но улыбался так, будто я ему полжизни вернула.
Ни Тамара Викторовна, ни Лена этих блинов не видели. Они звонили по телефону — «пап, как ты?» — минуту, две, и клали трубку. А потом рассказывали знакомым, как тяжело им даётся отцовская болезнь.
Дарственную мы оформили. В Росреестре всё зарегистрировали. Я стала собственницей — законной, единственной, с выпиской из ЕГРН, где чёрным по белому стояла моя фамилия. Пётр Николаевич успел один раз приехать со мной на дачу уже как «к моей». Сидел на крыльце, грел спину на солнце и говорил: «Вот теперь спокоен».
Через четыре месяца его не стало.
И вот теперь на кухне, где ещё висела его фотография — он, молодой, у той самой яблони, — его вдова протягивала мне ручку с золотым колпачком и говорила, что дача мне не нужна.
— Тамара Викторовна, — сказала я осторожно, — а почему на Лену?
— А на кого? — она искренне удивилась, будто я спросила, почему вода мокрая. — Лена — дочь. Кровь. А ты… ты, Мариночка, конечно, хорошая, но ты Игорю жена. Сегодня жена, а завтра, не дай бог, разойдётесь, и что? Дача уйдёт неизвестно куда. А так — в семье останется.
— Она и так в семье, — сказала я. — Она у меня.
Тамара Викторовна поджала губы. Ручка в её руке дрогнула.
— Ну вот видишь, ты уже за неё держишься. А я говорю: не нужна она тебе. Ты туда за всё лето сколько раз выбралась? Два? Три? У Лены дети, им воздух нужен, огород. А ты городская, ты и картошку-то не отличишь от свёклы по ботве.
Это было неправдой. Я как раз ту самую картошку и сажала — в мае, руками, стоя на коленях в старых джинсах Петра Николаевича, которые он мне сам отдал, «рабочие». Я белила яблони. Я чинила крыльцо, то самое, где он грелся. Я оставила там всё как при нём и что-то делала уже своё: поставила скамейку под окном, повесила на веранде старую керосиновую лампу, которую нашла на чердаке.
Но спорить про картошку было глупо. Я молчала.
— Ты подумай, — Тамара Викторовна смягчилась, почувствовав, что перегнула. — Я ж не со зла. Я о семье забочусь. Пётр, царствие небесное, погорячился тогда. Болел, сам не понимал, что делает. Разве ж это дело — дачу постороннему человеку отписать?
— Я не посторонний человек. Я его сноха.
— Сноха — это пока муж живой да рядом, — отрезала она. И тут же снова заулыбалась: — Ну всё, всё, чего мы завелись. Давай по-хорошему. Подпишешь — и забыли. Я тебе, между прочим, за это Ленин сервиз отдам, тот, чешский, ты ж на него всегда заглядывалась.
Сервиз. Она предлагала мне обменять дачу Петра Николаевича на чешский сервиз.
Я почувствовала, как у меня начинают гореть щёки. Не от обиды даже — от какой-то оторопи. Будто мне всерьёз объясняют, что дважды два — пять, и ждут, что я кивну.
Скрипнула входная дверь. Игорь. Я узнала его шаги — тяжёлые, чуть шаркающие к концу дня. Он вошёл в кухню, увидел бумаги, увидел ручку в руках матери, увидел моё лицо.
И отвёл глаза.
Вот тогда я поняла, что он всё знал.
— Привет, — сказал он в пространство. — О, ужинать будем?
— Игорь, — сказала я. — Ты знал про эти бумаги?
— Какие бумаги? — он полез мыть руки, встал спиной. Вода зашумела.
— Про дачу. Что твоя мама хочет переоформить её на Лену.
— Ну… — он выключил воду, вытер руки полотенцем, очень тщательно, каждый палец. — Мам говорила что-то. Марин, ну а чего ты? Правда, зачем нам дача? Возни с ней, ездить далеко. А Ленка рада будет.
— Нам, — повторила я. — Дача не наша. Дача моя. Мне её твой отец подарил.
— Ну не начинай, — поморщился Игорь. — «Моя, твоя». Мы семья или где? Что ты как эти, из-за квадратных метров…
— «Эти» — это кто? — спросила я тихо.
Он не ответил.
Тамара Викторовна за столом удовлетворённо кивала, как арбитр, у которого счёт складывается в нужную сторону.
— Вот, сын дело говорит. Семья. Всё общее. Подписывай, Мариш, и пойдём есть, борщ стынет.
Я встала. Взяла свою куртку со спинки стула.
— Мне надо подумать, — сказала я. — Такие вещи с наскока не решают.
— Да что тут думать! — всплеснула руками свекровь. — Ой, ну какая же ты… Ладно. Думай. Только не тяни, юрист ждать не будет, у него очередь.
Я вышла на лестничную клетку, спустилась на пролёт и остановилась. Сердце колотилось. Я стояла и слушала, как за дверью — они забыли, что стены тонкие, а может, думали, что я уже ушла, — Тамара Викторовна говорит сыну:
— Ничего, подпишет. Куда денется. Ты только на неё не дави, я сама. Главное — до конца месяца успеть.
Я не разобрала, что ответил Игорь. Но и того, что услышала, хватило, чтобы у меня внутри что-то сдвинулось.
До конца месяца. Почему именно до конца месяца?
Я поехала домой одна. Игорь остался у матери — «поем и приеду». В троллейбусе я всё думала: почему такая спешка? Дарственная у меня уже два года. Никто не трогал. И вдруг — юрист, очередь, до конца месяца.
Дома я достала папку с документами. Выписку из ЕГРН, дарственную, кадастровый паспорт. Всё было на месте, всё на моё имя. Я перечитала дарственную от корки до корки, будто в ней мог прятаться ответ.
Ответа там не было. Но я знала, где искать.
На следующий день я отпросилась с работы пораньше и поехала на дачу. Не для того, чтобы сажать или белить, — просто мне нужно было там побыть, подумать. Дорога была та же, что мы ездили с Петром Николаевичем: маршрутка от станции, потом пешком через поле.
Стоял конец сентября. Пахло прелой листвой и дымом — где-то на участках жгли ботву. Под ногами хрустела схваченная первым заморозком трава. Я шла и вспоминала, как мы с ним шли этой же тропой в последний раз, и он всё показывал: вон там колодец, вон там раньше был пруд, а теперь заболотился, вон там соседи, Кузьмичёвы, хорошие люди. Он шёл медленно, опираясь на палку, и радовался каждой мелочи, как ребёнок.
И вот тут началось то, чего я никак не ожидала.
Прямо у нашего поворота, где раньше было пустое поле, стоял щит. Большой, свежий, ещё пахнущий краской. «Здесь будет построен жилой комплекс „Сосновый берег“». И схема: дома, дорога, парковки. Я подошла ближе. Граница застройки шла впритык к нашему товариществу. А новая дорога — широкая, с развязкой — упиралась прямо в наши участки. Точнее, в те, что вдоль оврага. И наш был как раз крайним у оврага.
Я стояла и смотрела на этот щит, и до меня медленно доходило.
Дача, которая «не нужна». Дача, которую надо переоформить «до конца месяца». Дача, за которую предлагают чешский сервиз.
Я достала телефон, сфотографировала щит, схему, номер застройщика внизу мелким шрифтом. И поехала не домой — к Ленке.
Лена жила на другом конце города. Мы с ней никогда не были близки, но и не ссорились. Она открыла дверь в халате, удивилась:
— Марин? Ты чего без звонка?
— Проезжала, — соврала я. — Можно зайду?
Она замялась, но впустила. В квартире было шумно: телевизор, дети в комнате, на кухне кто-то говорил по телефону. Я узнала голос — Ленин муж, Костя. Он говорил негромко, но я услышала обрывок:
— …да не переживай ты, до конца месяца оформим, там уже застройщик готов выкупать, хорошие деньги дадут, отдадим тебе долг с процентами…
Лена метнулась на кухню, дверь захлопнулась. Голос стал глуше.
Я стояла в прихожей и складывала. Долг. Проценты. Застройщик готов выкупать. До конца месяца.
Значит, вот оно. У Лены с Костей долг — я не знала, кому и сколько, но, судя по тону, серьёзный. Застройщику нужна земля вдоль оврага под дорогу или под дома. Наш участок — крайний, самый нужный. Если участок оформить на Лену, они его продадут застройщику, закроют долг, а остаток — им. Вот и вся «семья». Вот и весь «воздух для детей».
А мне — сервиз.
Лена вышла из кухни, натянуто улыбаясь.
— Ну ты чего в дверях? Проходи, чаю налью.
— Не надо чаю, — сказала я. — Лен, я знаю про застройщика.
Улыбка сползла с её лица.
— Про какого застройщика?
— Про «Сосновый берег». Который готов выкупать участки у оврага. Наш — крайний.
Лена молчала. Потом села на пуфик в прихожей, разом сдулась.
— Марин, ну ты пойми, — заговорила она быстро, тихо, чтоб дети не слышали. — Мы в такой яме… Костя поручителем был по кредиту, друг его кинул, теперь всё на нас повесили. Приставы уже приходили. А тут эта земля — она ж реально дорого стоит теперь, из-за дороги. Мама сказала, ты добрая, ты не жадная, ты войдёшь в положение…
— Мама сказала, — повторила я. — А мама в курсе, что дача уже никакая не «в семью останется», а сразу застройщику?
Лена опустила глаза.
— Она в курсе. Это она и придумала. Говорит, если на тебя оформлено, ты можешь заартачиться, а если на меня — я сразу продам, и всё.
Вот теперь картинка сложилась целиком. Тамара Викторовна не просто «о семье заботилась». Она с самого начала знала, зачем нужна дача и куда она пойдёт. И сервиз, и «воздух для детей», и «Пётр погорячился» — всё это была обёртка. Красивая, чтобы я подписала не глядя.
— Лен, — сказала я, и голос у меня был спокойнее, чем внутри, — ты же понимаешь, что это дача твоего отца. Что он её мне отдал не просто так. Что он два года болел, и вы его видели два раза в год.
Лена вспыхнула:
— Ой, только вот не надо! Не надо мне тут! Да, мы редко ездили, у меня дети, работа! А ты, конечно, святая, ты у нас сиделка! Небось и подлизывалась, чтоб он тебе дачу отписал!
Слова повисли в воздухе. Из комнаты выглянул её сын, лет семи:
— Мам, а вы ругаетесь?
— Иди играй! — рявкнула Лена.
Мальчик исчез. Я взяла себя в руки.
— Я не подлизывалась, — сказала я. — Я его любила. Как родного. И дачу я не отдам. Ни тебе, ни застройщику. Это всё, что у меня от него осталось.
— Ах вот ты как, — Лена встала, скрестила руки. — Ну-ну. Посмотрим, что Игорь скажет. И мама.
— Игорь всё знает, — сказала я. — В том-то и дело, что знает.
Я ушла. Спускалась по лестнице и чувствовала, как трясутся колени. Не от страха — от того, что мир, в котором я прожила восемь лет замужем, вдруг оказался не таким, каким я его знала. Мой муж знал. Мой муж всё это время знал и молчал. И готов был, чтобы я подписала.
Вечером Игорь приехал домой поздно. Я не спала, сидела на кухне.
— Ты чего не легла? — спросил он, снимая ботинки.
— Я была у Лены.
Он замер.
— Зачем?
— Затем, — сказала я, — что я всё поняла. Про застройщика. Про долг Кости. Про то, что дачу хотят продать «Сосновому берегу», а меня развели на сервиз.
Игорь сел напротив. Долго молчал. Потом заговорил — и вот тут было хуже всего. Не отпирался. Не оправдывался. Устало, буднично:
— Ну да. Я знал. Марин, ну а что делать? Ленка тонет. Костя вообще на грани. Приставы, коллекторы. Это ж моя сестра. Родная. А дача — ну сколько она нам? Ты сама говорила, что ездить туда тяжело.
— Я не говорила, что она мне не нужна, — сказала я. — Это твоя мама говорила. За меня.
— Ну какая разница…
— Огромная разница, Игорь. — Я смотрела на него и будто впервые видела. — Твой отец подарил мне эту дачу. При жизни, в здравом уме, оформил дарственную. Он хотел, чтобы она была у меня. А вы всей семьёй решили это переиграть у меня за спиной. И тебя во всём этом устраивало только одно — чтобы я подписала не задавая вопросов.
— Да что ты трагедию делаешь из шести соток, — вспылил он. — Люди из-за детей квартиры делят, а тут дача какая-то!
— «Дача какая-то», — тихо повторила я. — Твой отец на ней сорок лет прожил. Он мне про каждую яблоню рассказывал. А для тебя это «дача какая-то».
Игорь махнул рукой и ушёл в комнату. Я осталась на кухне до утра.
Наутро началось то, что я про себя назвала осадой.
Сначала звонила Тамара Викторовна. Сладко:
— Мариночка, ну что ты надумала? Юрист-то ждёт.
Я сказала, что ничего подписывать не буду.
Голос у неё мгновенно изменился:
— Ах, не будешь? Ну-ну. Ты пойми, деточка, ты одна, а нас много. Мы тебя со свету сживём. Игорь от тебя уйдёт, вот увидишь. Кому ты нужна будешь, разведёнка бездетная?
Я положила трубку. Руки дрожали, но внутри было странно спокойно. Как будто наконец-то со всех сняли маски, и стало видно, кто есть кто.
Потом пошли звонки от родни, которую я и не знала толком: какая-то тётя Игоря, двоюродный брат, ещё кто-то. Все как один: «Марина, ну как же так, семья же, войди в положение, что тебе стоит».
Я перестала отвечать на незнакомые номера.
А через пару дней Тамара Викторовна явилась ко мне на работу. Я работаю в небольшой фирме, бухгалтером, у нас open space, все на виду. И вот в разгар рабочего дня в дверях появляется моя свекровь — в лучшем пальто, с поджатыми губами, и с порога, чтобы слышали все:
— Марина! Может, хоть при людях постыдишься? Обобрала семью и сидишь тут, глазки прячешь!
Коллеги замерли. Кто-то приглушил музыку в наушниках. Я встала, взяла её под локоть и вывела в коридор — спокойно, хотя внутри всё кипело.
— Тамара Викторовна, — сказала я тихо, — вы пришли меня опозорить. Не выйдет. Мне нечего стыдиться. А вот вам, если по-хорошему разобраться, есть.
— Да как ты смеешь! — задохнулась она.
— Смею. Потому что я знаю про долг Кости. Про застройщика. Про то, что «в семью» дача нужна ровно на один день — чтобы тут же её продать. Так что не надо про совесть. У вас её на эту дачу не хватило ещё при жизни Петра Николаевича.
Она открыла рот и закрыла. Я впервые видела её без слов.
— Я вас провожу, — сказала я и пошла к лифту.
Больше она на работу не приходила.
Игорь ходил мрачный, спал в другой комнате. Мы почти не разговаривали. Один раз он бросил:
— Мать права. Ты нам всю семью развалила из-за своей жадности.
— Я развалила? — переспросила я. — Игорь, я ничего не разваливала. Я просто не отдала то, что мне подарили. Всё остальное вы сделали сами.
Он ушёл, хлопнув дверью.
А я на следующий день пошла к юристу. К своему, не к тому, что «составил бумаги». Мне нужно было понять, чем мне вообще всё это грозит.
Юрист, немолодая женщина в очках на цепочке, выслушала меня, полистала мои документы и сказала:
— Ну, во-первых, успокойтесь. Дарственная оформлена правильно, зарегистрирована в Росреестре, вы — единственный собственник. Никто не может заставить вас что-либо подписывать. Ни муж, ни свекровь, ни суд.
— А они говорят, отец был болен, «не понимал, что делает»…
— Оспорить дарение можно только через суд и только доказав, что даритель в момент сделки был недееспособен. У вас есть справка, что на момент оформления он был дееспособен?
Я вспомнила: Пётр Николаевич, аккуратный до педантичности, перед МФЦ сам сходил к врачу и взял справку. «Чтоб потом не трепали», — сказал он тогда. Я не поняла, к чему это, а он, оказывается, знал свою семью лучше меня.
— Есть, — сказала я. — Он сам взял. Заранее.
Юрист улыбнулась:
— Умный был человек. Тогда им в суде ловить нечего. Дарение при жизни, дееспособность подтверждена, регистрация есть. Это ваша собственность, и точка. Пусть хоть всей роднёй приходят.
Я вышла от неё и впервые за эти дни вздохнула свободно. Значит, юридически я на камне стою. Никто ничего не отнимет. Всё, что им остаётся, — давить. А давить я больше не позволю.
Оставалось разобраться с самым тяжёлым. С Игорем.
Вечером я села напротив него и сказала:
— Я была у юриста. Дачу отнять невозможно. Дарственная железная, отец даже справку о дееспособности брал заранее. Так что бумаги, которые твоя мама подсовывала, — это просто попытка меня обмануть. Никакой юридической силы у моего подписания «на Лену» не было бы против моей воли, а с моей волей — это чистое отъёмство.
Игорь молчал.
— И я хочу, чтобы ты понял одну вещь, — продолжала я. — Речь давно не о даче. Речь о том, что моя семья — твоя мать, твоя сестра и ты — решили, что меня можно обвести вокруг пальца. Что я подпишу не глядя. Что мне можно сунуть сервиз вместо памяти о твоём отце. И ты был не против.
— Марин…
— Дай договорю. Я не отдам дачу. Это решено. А вот что будет с нами — решать нам. Но я хочу, чтобы ты знал: за эти дни я про тебя узнала больше, чем за восемь лет.
Игорь опустил голову. Долго молчал. Потом сказал тихо:
— Я не думал, что так выйдет. Мать сказала — по-семейному решим, тихо. Я и не вникал. А когда вник — было уже поздно отматывать. И… ты права. Я струсил. Мне проще было, чтоб ты подписала, чем матери сказать «нет».
Это было первое честное, что он произнёс за всё время.
— Знаешь, что самое горькое? — сказала я. — Твой отец мне доверял больше, чем родным детям. Он это чувствовал. А ты… ты даже не спросил меня, чего хочу я. Ты сразу встал на их сторону.
— Я не на их стороне, — сказал Игорь. — Я просто… я всю жизнь их слушаюсь. Мать скажет — я делаю. Так привык.
— В том и беда, — сказала я. — Тебе сорок лет, а ты до сих пор боишься мамы. И готов ради этого страха предать жену.
Он не ответил. И в этом молчании было больше правды, чем в любых словах.
Дачу я не отдала. Через неделю Тамара Викторовна попыталась зайти с другой стороны — прислала «того самого» юриста, который позвонил и вкрадчиво объяснял, что «есть основания оспорить дарение». Я передала ему слова своего юриста про справку о дееспособности и про регистрацию. Он помолчал и больше не звонил.
Лена перестала со мной здороваться. Тамара Викторовна в разговорах с общими знакомыми называла меня «хапугой, которая обобрала бедную больную семью». Мне передавали — я не реагировала. Пусть.
С Игорем мы прожили под одной крышей ещё месяц. Тяжело. Он метался: то пытался помириться, то, наслушавшись матери, снова заводил разговор про «войди в положение». Один раз даже сказал:
— Ну продай ты её сама, отдай Ленке половину, и все успокоятся.
В другой раз он пришёл с работы, сел рядом, взял меня за руку — впервые за долгое время — и заговорил мягко, почти как раньше:
— Марин. Ну давай забудем всё это, а? Пусть подавятся своей дачей, чёрт с ними. Ты права, я был неправ. Просто давай жить дальше. Я тебя люблю.
И на секунду мне захотелось поверить. Восемь лет — это восемь лет. Мы вместе ремонтировали первую съёмную квартиру, вместе болели, вместе смеялись над одними и теми же глупостями. Я почти растаяла.
А потом он добавил:
— Только… ты сама Ленке позвони, помирись. А то мать переживает, давление скачет. Ну что тебе стоит, ты ж добрая.
И я поняла, что даже в этот момент, когда он говорит «я тебя люблю», он всё равно думает о матери. Что его «давай жить дальше» — это «давай ты уступишь, а я сделаю вид, что мы квиты». Что он не мирится со мной — он меня уговаривает.
Я тихонько высвободила руку.
— Игорь, ты только что сказал «пусть подавятся дачей». А через полминуты — «помирись с Леной». Ты сам себя не слышишь.
Он растерялся:
— Ну а что такого-то?
Ничего. В том и дело, что для него — ничего.
И я поняла: он не изменится. Он всегда будет между мной и матерью выбирать мать. И даже когда будет любить меня — предаст, потому что так привык, потому что так проще.
Я подала на развод.
Игорь не удерживал. Только спросил на прощание:
— Из-за дачи, да?
— Нет, — сказала я. — Из-за тебя. Дача тут ни при чём. Дача просто показала, кто ты.
Развелись мы тихо. Делить было нечего — квартиру мы снимали, машина была его, а дача… дача с самого начала была только моя, по дарственной, и в раздел имущества не входила: подарок — не совместно нажитое.
Я сняла себе маленькую однушку недалеко от станции. Ближе к даче. Теперь я езжу туда часто. Каждые выходные, а летом и среди недели.
В первую же весну после развода я посадила ту самую яблоню — на месте, где у Петра Николаевича когда-то не прижилась одна. Купила саженец, выкопала яму, засыпала, полила. Она принялась. Стоит теперь, маленькая, тоненькая, но живая.
Иногда я сижу на крыльце, том самом, где грелся свёкор, пью чай из простой кружки — никакого чешского сервиза мне не понадобилось — и смотрю на этот участок, на овраг, за которым так и не построили «Сосновый берег» (проект, говорят, заморозили, землю не выкупили, и слава богу). И думаю о Петре Николаевиче.
Он ведь всё знал. Знал свою жену, знал дочь, знал сына. Знал, что если оставит дачу «по-родственному», её тут же разберут по кусочкам, продадут, разменяют. И он сделал единственное, что мог: отдал её тому, кто, он был уверен, не отдаст. Кто сохранит.
Он не ошибся.
Ту синюю ручку с золотым колпачком я так и не взяла в руки. И знаете — ни разу об этом не пожалела.
А яблоня растёт. Медленно, по чуть-чуть, но растёт. И каждую весну на ней всё больше листьев.















