Мать говорила «Сиди, не выдумывай, порода не та» – а я взяла и уехала учиться

Планёрку в ателье «Силуэт» проводили стоя. Зинаида Павловна считала, что сидя человек думает медленнее и врёт охотнее.

Она шла вдоль раскройного стола с журналом заказов, и семь женщин смотрели в пол — не от стыда, а потому что смотреть в глаза было опасно. Пока фамилия не прозвучала, каждая держала в голове одно и то же.

— Кораблёва.

Ряд выдохнул.

— Я, — сказала Люся.

— Ты. Пальто Ивашкиной видела?

— Видела.

— И что скажешь?

Люся молчала. Сказать было что, и это было самое неудобное.

— Она у меня в приёмной сидела и плакала, — сообщила Зинаида Павловна залу, будто Люси тут не было. — Женщина принесла свой драп, дефицитный, между прочим. А получила мешок. Кто спинку кроил?

— Я. По вашей выкройке.

— По моей выкройке двадцать лет шьют, и никто не жаловался.

— Так у Ивашкиной сутулость, — тихо сказала Люся. — Спинку надо было удлинить и вытачку на лопатку заложить. Я Алле Николаевне говорила.

— Она говорила. — Алла, закройщица первого разряда, стояла у торца стола, опершись бедром, — единственная, кому это позволялось. — Люсенька, ты у нас разряда не имеешь. Ты кому говорила-то? Стенке?

По ряду прошёл смешок. Не злой — облегчённый.

У Люси горело левое ухо. Оно всегда загоралось первым.

— Жалко мне тебя, Люся, — сказала Зинаида Павловна.

И вот это было хуже всего. Она сказала мягко, почти по-матерински — так говорят с человеком, у которого что-то нашли, а он ещё не знает.

— Девка ты работящая, я вижу. Не ленивая. Но не твоё это. Руки есть, а головы нет. Одним хотением не кроят. Пойдёшь на утюжку. Там всё честно: взял, отпарил, положил. И нервы целы, и людей не позорим.

Если бы наорала — можно было бы огрызнуться. На жалость не огрызаются.

— Хорошо, — сказала Люся.

— Вот и умница.

Ателье занимало второй этаж дома быта, над обувной мастерской, и пахло там всегда одинаково: пар, мокрая марля и немного клей снизу.

Люся пришла туда в восемнадцать, сразу после училища, и поначалу была уверена, что попала ровно туда, куда надо.

Она с семи лет рисовала платья. Не принцесс, как все девчонки, а именно платья — с вытачками, с подрезами, полочка отдельно, спинка отдельно. У неё была тетрадка в клетку на сорок восемь листов, потом вторая, потом третья. Мать эти тетрадки видела и относилась к ним как к делу, которое само пройдёт: рисует и рисует, зато под ногами не путается.

В ателье тетрадку заметили быстро.

— Кораблёва опять малюет, — докладывала Нинка из утюжки, и все шли смотреть.

Смотрели, впрочем, с интересом. Люся перерисовывала модели из «Бурды» и тут же перекладывала их на живых женщин — на приёмщицу Ольгу Семёновну с её животом, на Нинку с сорок восьмым бюстом и сорок вторыми плечами, на саму Зинаиду Павловну ростом метр пятьдесят три.

— Ой, а это я? — ахала Нинка. — Слушай, а талия-то откуда взялась?

— Так она у тебя есть. Ты её кофтой заваливаешь. Шов надо сюда посадить, а не сюда.

— Кораблёва, — говорила Зинаида Павловна из-за спины, — норма сегодня будет?

Нормы не было. У Люси вечно не было нормы: пока другие строчили, она стояла и думала, и от этого думанья прямой шов у неё иногда уходил гулять.

История с Ивашкиной кончилась некрасиво.

В понедельник пальто обругали. В среду Люся осталась после смены и перекроила спинку — драпа не хватало, она вывернулась за счёт подкладки и одного шва, которого в выкройке не было и быть не могло.

В пятницу Ивашкина пришла, надела и заплакала второй раз.

— Господи, — сказала она. — Я в нём на сорок лет.

— Ну а я вам что говорила, — Алла поправила ей воротник. — Надо просто уметь.

Люся стояла в двух метрах с утюгом в руке. Ольга Семёновна поймала её взгляд и отвернулась к журналу приёма.

— Ты чего не сказала-то? — спросила потом Тома.

— А что сказать? Что я после смены осталась? Так меня же и виноватой сделают. Скажут, самовольно чужой заказ портила.

— Так не испортила же.

— Том. Тут не в этом дело.

Алла была первым разрядом и дочерью главного инженера мясокомбината. В городе на сорок тысяч человек с такими не ссорятся.

Тома Гущина пришла в ателье на месяц позже Люси и была ровно такая же никто, только тихая. Ни таланта, ни характера, ни отца на комбинате. Была мать после инсульта и очередь на квартиру, в которой они стояли двенадцатыми.

Они держались вместе, потому что больше держаться было не с кем.

— На, — говорила Тома в обед и совала половину пирожка с повидлом. — Ешь, ты серая вся.

— Не хочу.

— Ешь, кому сказала. Художница.

— Не называй меня так.

— Почему? Ты и есть художница. Люсь, я в этом не понимаю ничего, но я же вижу. Ты пальто перешила — оно другое стало. Совсем другое, я не вру.

— Мне двадцать лет, я на утюжке. Художница.

— Ну и что, что на утюжке. Это же не навсегда.

Это «не навсегда» Тома повторяла года полтора. Люся ей верила по вторникам и четвергам, а в остальные дни не верила. Потому что Тома говорила «ты способная», а бухгалтерия говорила «без разряда», и бухгалтерия говорила громче.

Один раз Тома пошла к Зинаиде Павловне. Сама. Её никто не просил.

— Зинаида Павловна, а можно Кораблёву обратно в цех? Она кроит хорошо.

Зинаида Павловна посмотрела на неё поверх очков. Долго, секунд десять.

— Гущина. Ты у нас кто?

— Швея-мотористка.

— Вот и мотай.

Тома вернулась красная и до конца смены не поднимала головы. Люся ей ничего не сказала. Сказать спасибо было почему-то стыдно — как будто согласиться, что тебя надо защищать.

К девяносто третьему году в дом быта пришло безденежье. Заказов стало меньше, тканей у людей не было, шить перестали — стали чинить. Подшить, перелицевать, вставить молнию, поставить заплату так, чтобы не видно.

Люся стояла на утюжке и понимала: если сейчас не уедет, не уедет уже никогда.

В областном центре был техникум лёгкой промышленности, вечернее отделение конструкторов. Люся узнала всё: что нужно, куда идти, где общежитие, сколько стоит койка, на какую фабрику берут без опыта. Она написала на бумажке, во сколько это выйдет в месяц, и три раза пересчитала.

Разговор с матерью она откладывала неделю.

Валентина Ивановна пришла с хлебозавода в шестом часу, села на табуретку и стала стягивать сапоги — долго, потому что за смену ноги отекали.

— Мам. Я поговорить хотела.

— Говори.

— Я в область хочу. Учиться. На конструктора одежды, вечернее. Днём работать буду, я узнавала, там берут.

Мать поставила сапоги под батарею, взяла нож и придвинула к себе кастрюлю с картошкой.

— Не выдумывай, — сказала она.

— Мам, я всё посчитала. Я тебе присылать буду, у меня…

— Люсь.

Она не повысила голоса. Не рассердилась. Она чистила картошку и говорила, как про погоду.

— У нас в роду никто в люди не выбивался. Ни бабка твоя, ни я, ни отец, царствие небесное. Порода такая. Ты себя-то видела? Ни лица особого, ни бойкости. Там таких, как ты, знаешь сколько. Съездишь, помыкаешься, деньги проездишь — и вернёшься. Только уже двадцать три будет и никого рядом.

— Мам.

— Иди на почту. Клавка говорила, место есть. Стаж идёт, отпуск летом. Живи спокойно.

Она так и не подняла головы. Вот это оказалось хуже всего. Не крик, не запрет — просто усталая констатация.

Люся ушла в комнату, села на кровать. Потом достала тетрадку, посмотрела и убрала обратно.

Уволилась она в апреле. Тихо, без скандала: заявление в кадры, две недели отработала, в последний день принесла торт и поставила в приёмной.

Особо никто не отреагировал. Ольга Семёновна сказала «жалко-жалко». Нинка спросила, не заберёт ли Люся свою кружку. Алла в тот день была на примерке и не вышла. Зинаида Павловна пожала руку и сказала:

— На почте тоже люди нужны.

В понедельник на планёрке фамилию Кораблёва не назвали. Место на утюжке заняли через восемь дней.

Тетрадку Люся оставила в шкафчике — везти её с собой было незачем. Тома вынула оттуда и унесла домой.

А ножницы Тома отдала сама, на автовокзале, куда пришла провожать. Тяжёлые, кованые, чёрные кольца.

— Ты чего? — растерялась Люся. — Том, ты сдурела? Это же материны!

— Ну и что. Я ими всё равно не крою.

— А я, по-твоему, буду?

— Будешь.

Автобус ушёл в четверть шестого. Ножницы Люся везла в сумке на коленях и всю дорогу держалась за них рукой.

Прошло тридцать лет.

Ателье «Силуэт» дожило до шестидесятилетия в сильно ужатом виде: одна комната вместо трёх, вывеска новая, пластиковая, внизу вместо обувной мастерской — пункт выдачи. Шили мало, в основном подшивали и ушивали, но фирма числилась, и юбилей решили отметить.

Столы сдвинули, накрыли клеёнкой, поставили салаты в мисках, селёдку под шубой, нарезку и торт из «Магнита». Позвали ветеранов — всех, кого нашли.

Зинаида Павловна приехала на такси, с палкой. Восемьдесят один год. Села во главе стола, потому что туда всё равно больше никто не собирался.

— Так. Кто селёдку резал? Селёдку так не режут.

— Зинаида Павловна, ну мы же не на конкурсе, — засмеялась Ольга Семёновна, давно пенсионерка и бабушка четверых.

— На конкурсе или не на конкурсе, а руки должны помнить.

Алла пришла последней, в бежевом костюме и с укладкой. Шестьдесят два, не работает, муж держит шиномонтаж на объездной.

— Ой, девочки, сколько лет. Ну рассказывайте, кто как.

Рассказывали. Нинка — про внуков и про то, что старший поступил на бюджет. Ольга Семёновна — про теплицу и про соседа, который поставил забор на её тридцать сантиметров.

Тома почти ничего. У Томы за тридцать лет ничего особенного и не случилось: мать лежачую досматривала до девяносто восьмого, потом схоронила, потом вышла за Витьку с автобазы, родила сына. Сын живёт в Краснодаре, звонит по субботам. Сама так и осталась здесь же, в этой одной комнате. Подгибка брюк — четыреста рублей.

— Том, — сказала Нинка в третий раз за вечер, — ну скажи ты наконец, где ты жакет этот взяла.

Жакет на Томе был серо-синий, короткий, с непонятно как посаженным воротником. Она носила его второй год, и второй год все спрашивали.

— Да господи. Заказывала.

— Где заказывала?

— Далеко.

— Ты смотри, партизанка, — сказала Алла. — Том, я в тряпках сорок лет. Это не «заказывала». Это шито. Шито руками, и руки хорошие.

— Ну шито.

И тут вошли.

Женщине в дверях было за пятьдесят. Невысокая, седая — не крашеная, а именно седая, коротко и очень аккуратно стриженная. Пальто тёмно-зелёное, простое до неприличия, без единой пуговицы на виду.

Первой узнала Ольга Семёновна.

— Люська?..

Нинка втянула живот. Ольга Семёновна поправила чёлку. Алла зачем-то сняла с плеч палантин и положила рядом.

— Здравствуйте, — сказала Люся.

Сказала ровно и негромко, и стало тише, чем от крика.

— Люсь! — Тома вскочила, уронив вилку. — Приехала! Господи, приехала!

— Ну ты же звала.

— Так я звала, а я не думала!

— А я приехала.

Её усадили. Ей налили. Пальто повесили на плечики у входа.

— Ты откуда сейчас? — спросила Алла.

— Из Ярославля.

— Замужем?

— Была.

— А сейчас?

— А сейчас нет.

За столом сделали сочувственное лицо. Все разом.

— Ой, Люсенька, — сказала Ольга Семёновна. — Ну ничего, ты ещё молодая.

— Мне пятьдесят один.

— Так я и говорю — молодая. Одной-то тяжело.

— Нормально, — Люся взяла кусок хлеба.

Помолчали. Паузу заполнила Нинка:

— А работаешь кем?

— Шью.

— Где?

— У себя.

— Как это — у себя?

— Мастерская. Четыре человека со мной. Комната побольше этой.

И всё. Больше она ничего не прибавила. Если бы стала рассказывать — можно было бы посчитать, сравнить, найти, где у неё не сложилось. Считать было нечего.

— Ой, ну сейчас все шьют, — сказала Алла.

— Все, — согласилась Люся.

Тома под столом взяла её за руку.

Ближе к торту Тома вышла в подсобку и вернулась с пакетом.

— Так. Раз уж все собрались.

Она достала тетрадку. В клетку, сорок восемь листов, углы загнуты, скрепка разъехалась.

— Это чьё? — не поняла Нинка.

— Люсино. Она тут рисовала. В шкафчике оставила, я забрала.

— Ты её тридцать лет держала? — Ольга Семёновна взяла тетрадку, надела очки.

Тетрадку пустили по кругу. Там были платья. Целые листы платьев — полочка, спинка, стрелки, где какой шов идёт. И подписи мелким почерком: «Н.», «О. С.», «пальто Ив., спинка», «З. П. — не поднимать плечо».

— Господи, — сказала Нинка. — Это я, что ли? В зелёном?

— Ты.

— Так я такое всю жизнь хотела. Честное слово, всю жизнь. Я такое в Ростове на женщине видела, лет пятнадцать назад, и до сих пор помню.

Тетрадка доехала до Зинаиды Павловны. Она листала долго, молча, держа страницы на вытянутой руке. На одном листе задержалась.

— Тут вытачка не туда идёт.

— Туда, — сказала Люся.

Зинаида Павловна подняла глаза. Люся не отвела своих, но и лица никакого не сделала — просто сидела и смотрела.

— Ну, значит, туда. — Тетрадка закрылась.

Люся встала. Не торжественно, а как встают, чтобы дотянуться до салата.

— Том. Я тебе спасибо не сказала. Тридцать лет назад, на вокзале. Ты мне ножницы отдала, материны, кованые.

— Да господи, Люсь, ну что ты.

— Я ими до сих пор крою. Каждый день. У меня в мастерской четыре пары, три немецкие, дорогие. Я твоими крою.

Стало очень тихо. Тома сидела, зажав рот ладонью.

— Я тогда ехала и думала: ну куда я еду, меня же везде так же попросят. А ножницы в сумке лежат. Значит, кому-то надо, чтобы я кроила. Вот на этом и доехала.

Она села.

Нинка зачем-то стала переставлять тарелки. Ольга Семёновна взялась резать торт, хотя торт уже был разрезан. Алла смотрела в стол.

Поблагодарили одного человека. Одного. Остальных не помянули — ни хорошо, ни плохо.

— Так это твой жакет на Томке? — вдруг сказала Нинка. — Твой?

— Мой.

— Я же сразу сказала, — проговорила Алла, не поднимая головы. — Я сразу сказала — шито.

Алла засобиралась минут через двадцать, но у двери развернулась и подошла.

— Люсь. А помнишь, как мы с тобой дружили?

Люся подняла голову.

— Ну как же. — Алла улыбалась, и улыбка была настоящая. Она сама в это верила. — Я тебя всегда прикрывала. Помнишь, с пальто этим, с Ивашкиной? Я же тогда за тебя вступилась.

— Помню, — сказала Люся.

— Вот. Я всегда говорила: из Кораблёвой толк выйдет. Всегда.

Зинаида Павловна стукнула палкой по ножке стола.

— Это я говорила. И я, между прочим, её за это дело и гоняла. Кого не гоняют, из того ничего не выходит. Я её на утюжку поставила — так это чтобы характер нажила. И нажила ведь.

— Нажила, — согласилась Люся.

— То-то же.

Алла засуетилась, стала надевать жакет, и жакет сел плохо: правое плечо ушло вперёд, воротник встал горбом. Она подёргала, оглядела себя в зеркале у входа и расстроилась.

— Вечно он так. Пять тысяч отдала.

— Дайте булавку, — сказала Люся.

Ей дали. Она встала сзади, взяла плечевой шов двумя пальцами, подобрала полтора сантиметра и заколола. Потом отвела воротник и что-то с ним сделала. Никто не понял что. Это заняло секунд десять.

Алла повернулась к зеркалу и замолчала.

— Ну вот, — сказала Люся. — Посадка не ваша, его на манекен шили. Отдайте любой швее, за полчаса переставит.

— Люсь. А ты не переставишь?

— Я в Ярославле.

— А. Да. Ну да.

Она ещё постояла у зеркала, сказала «спасибо» и вышла. В спину ей никто ничего не сказал.

В коридоре дома быта панель до пояса красили заново, но красили тем же способом. Зинаида Павловна стояла у окна и, кажется, ждала.

— Ты бы хоть спасибо сказала.

— За что?

— За то, что я тебя отсюда выпихнула. — Старуха опиралась на палку обеими руками. — Не выпихни я тебя тогда — сидела бы здесь. Как Гущина. Подшивала бы брюки за четыреста рублей и рассказывала, какая ты была способная. Я тебе жизнь сделала, Кораблёва. Не сахаром, так солью, а сделала.

Люся смотрела на неё довольно долго.

— Может, и так, Зинаида Павловна.

И пошла к лестнице.

— Ты куда? — крикнула та вслед. — Торт же!

— Автобус.

На улице было холодно. Апрель, но снег ещё лежал по краям тротуара, серый, слежавшийся. Тома вышла проводить в одном жакете и сразу обхватила себя руками.

— Люсь. Ты чего им ничего не сказала-то?

— А что сказать?

— Ну как что. Что они тебя тогда… Ты же могла.

— Могла. А зачем?

Они дошли до угла. Автовокзал был на том же месте, только теперь рядом стояли шаурма и банкомат.

— Том. Поехали ко мне.

Тома засмеялась.

— Куда?

— В Ярославль. Мне закройщица нужна. Не ученица — закройщица. Я тебя за полгода поставлю, у тебя руки нормальные, я помню.

— Люсь, ты чего. — Она всё ещё смеялась, но уже не так. — Мне пятьдесят два.

— И что?

— Как это — что? У меня Витька. Квартира, огород. Куда я поеду.

— Комнату сниму. Первое время у меня поживёшь.

— Люсь, перестань.

— Не перестану. Мне тогда мать сказала: сиди, не выдумывай, порода не та. Я до сих пор иногда просыпаюсь и думаю — а вдруг права была.

— Так ты же уехала.

— Уехала. Только я не знаю, я её не послушала или просто испугалась остаться. Разница есть, а какая — я так и не поняла.

Она достала из кармана визитку и вложила Томе в ладонь.

— Тут телефон. Он у меня двадцать лет один и тот же.

Автобус подали в четверть шестого, как тридцать лет назад, только теперь он был белый и с телевизором в салоне. Тома стояла у забора и махала, пока он не завернул за поворот.

Дома Витька спросил, кто там был на юбилее.

— Да так, — сказала Тома, вешая жакет на плечики. — Девчонка одна. Вместе начинали.

Визитку она из кармана не достала.

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Мать говорила «Сиди, не выдумывай, порода не та» – а я взяла и уехала учиться
Настоящая крестная