— Мам, ты сейчас шутишь? Какой ещё месяц? — Татьяна даже не села, так и стояла посреди кухни с сумкой на плече. — У Полины первого сентября линейка, у Артёма секция, у меня отчётный квартал. Ты в своём уме?
— В своём, Танюша, — ответила Валентина Петровна и продолжила резать огурцы для салата. Нож стучал ровно, а вот руки были чужие, будто не её. — Билет я уже купила. Четырнадцатого августа, поезд вечером.
— Билет она купила. Ты слышишь? — Татьяна повернулась к брату. Андрей сидел за столом с куском пирога и делал вид, что его здесь нет. — Андрюша, скажи ей!
— Мам, ну правда, — протянул он. — Ты бы хоть предупредила. Мы с Ирой на море собирались в сентябре, Мишку и Соню как раз к тебе хотели.
— Вот именно, что хотели, — тихо сказала Валентина Петровна. — Хотели, а у меня не спросили.
Повисла тишина. Было слышно, как в комнате бубнит телевизор, который включил Артём, и как на плите потихоньку подрагивает крышка на кастрюле с борщом. Борщ она сварила с утра, как всегда по субботам, потому что в воскресенье вся семья приходила обедать. Так повелось лет десять назад, и никто ни разу не спросил, хочется ли ей в воскресенье вместо отдыха стоять у плиты с шести утра.
— Мама, — Татьяна заговорила мягче, и от этой мягкости Валентине Петровне стало ещё неуютнее, — ты же понимаешь, что мы без тебя не справимся. Ты у нас одна. Свекровь у меня далеко, у Ирины мать болеет. Кто будет забирать детей? Кто их кормить будет?
— Вы взрослые люди. Найдёте.
— Найдём, — Татьяна усмехнулась. — Это ты нам говоришь? Это ты, которая… Ладно. Не будем при детях.
— Детей тут нет, — сказала Валентина Петровна.
— Артём в комнате! Всё слышит!
— Пусть слышит.
Она положила нож, вытерла руки о фартук и наконец посмотрела на дочь. Татьяне было тридцать восемь, она была красивая, усталая, с тем самым выражением лица, какое бывает у людей, которые много лет всё тянут сами и уверены, что другие тянут меньше. Валентина Петровна знала это выражение, потому что носила его лет тридцать.
— Я поеду к Лиде, — повторила она. — К Лидии Арсеньевне, в Светлогорск. Она меня зовёт уже шесть лет. Шесть, Таня. А я всё откладывала, потому что то Полина родилась, то Мишка в первый класс пошёл, то у вас ремонт.
— И что, теперь вдруг стало можно?
— Теперь я решила.
Андрей наконец отложил вилку и вздохнул так, как вздыхал в детстве, когда его уличали в чём-то неловком.
— Мам, ну это как-то… эгоистично, что ли. Ты не обижайся. Мы ведь на тебя рассчитывали.
Слово упало на стол, как тарелка. Валентина Петровна почувствовала, как внутри что-то сжалось, но голос остался спокойным.
— Рассчитывали, — повторила она. — Это правда. Рассчитывали очень давно.
Она отвернулась к плите, помешала борщ, которого никто так и не попросил, и поняла, что больше всего на свете хочет сейчас оказаться в поезде. Пусть даже в плацкартном, у туалета, на боковой полке. Лишь бы ехать.
Вечером, когда все разошлись, она долго сидела в комнате при выключенном свете. На стене висела фотография Николая, мужа, которого не стало шесть лет назад, в марте. Он смотрел с неё чуть насмешливо, как смотрел всегда, когда она собиралась сделать что-нибудь трудное.
— Ну что, Коля, — сказала она вслух. — Назвали эгоисткой. Первый раз за шестьдесят семь лет. Как думаешь, заслужила?
Николай, конечно, молчал. Но она вдруг вспомнила, как за год до его ухода он сказал ей на даче, глядя на закат над Волгой. «Валя, ты вечно всем что-то должна. А когда ты себе-то должна будешь?» Она тогда отмахнулась. А теперь эта фраза сидела в голове и не уходила.
Жила Валентина Петровна в Угличе, в двухкомнатной квартире на третьем этаже, в доме, который строили ещё при советской власти для работников часового завода. Сама она тридцать два года проработала на этом заводе в сборочном цеху, потом в отделе кадров, и ушла на пенсию в шестьдесят, как положено. Тогда ей казалось, что вот теперь начнётся жизнь. Но жизнь, как оказалось, уже была занята.
Всё началось с Миши. Андрей с Ириной тогда только купили квартиру в ипотеку, работали оба с утра до вечера, а сына надо было забирать из садика. «Мам, ну на пару месяцев, пока не наладится». Пара месяцев растянулась на девять лет. Потом родилась Соня, и всё пошло по тому же кругу. Потом Татьяна, у которой муж Олег уезжал на вахту, родила Полину, а старший Артём как раз пошёл в школу. И Валентина Петровна, шестидесятилетняя женщина с больными коленями, оказалась между двумя семьями. Правда, она так о себе не думала. Она думала, что просто помогает. Что в этом и есть смысл бабушкиной жизни.
Распорядок у неё теперь был такой, что хоть расписание вешай. В понедельник и среду она забирала из школы Мишу и Соню, кормила их обедом, проверяла уроки и ждала, пока Ирина приедет с работы, обычно к семи, а то и к восьми. Во вторник и четверг шла в другую школу, к Артёму и Полине. В пятницу вечером дети ночевали у неё, чтобы родители могли «хоть немного выдохнуть». В субботу она готовила на всю семью. В воскресенье все приходили к ней, ели, разбрасывали игрушки, ругались из-за пульта от телевизора, а потом уходили, оставив гору посуды.
— Мам, ты сиди, мы сами, — говорила иногда Ирина, но при этом уже стояла в прихожей с пакетом, в который Валентина Петровна заботливо складывала контейнеры с котлетами.
— Ничего, мне не трудно.
Вот это «мне не трудно» она произносила так часто, что оно стало похоже на заклинание. Ей и вправду было не трудно. Вернее, трудно было, но она уже давно перестала это замечать, как не замечают тиканье часов. Она вставала в шесть, ложилась в одиннадцать, и между этими двумя часами не оставалось ни одной минуты, которая принадлежала бы только ей.
Подруга Лидия позвонила в мае. Валентина как раз стирала детские куртки, потому что у Полины на прогулке порвался рукав, и телефон зазвонил у неё в кармане халата.
— Валя, ты жива? — спросила Лида вместо приветствия. Голос у неё был низкий, с хрипотцой, прокуренный, хотя она бросила лет двадцать назад. — Полгода не звонила.
— Прости, Лидочка. Закрутилась.
— Ты третий год закручиваешься. Валя, мне шестьдесят девять. Тебе скоро шестьдесят восемь. Мы с тобой, если так дело пойдёт, увидимся уже на какой-нибудь годовщине нашего выпуска, и то если кто-нибудь привезёт.
— Не говори глупостей.
— Не говорю. Приезжай.
И замолчала. Умела Лида вот так замолчать, на самом нужном месте. Валентина Петровна опустилась на табурет в ванной и посмотрела на свои руки, красные от воды, с вздувшимися венами.
Лидию Арсеньевну она знала с двадцати лет. Вместе пришли на часовой завод, вместе жили в общежитии, вместе выходили замуж, только Лида вышла неудачно. Муж у неё оказался из тех, кто умеет красиво говорить и некрасиво делать. Через двенадцать лет она собрала чемодан и уехала к сестре в Светлогорск, на Балтику, где и осталась. Работала медсестрой в санатории, потом старшей сестрой, купила однокомнатную квартиру недалеко от парка, обзавелась привычкой гулять по набережной в любую погоду. Дочь Лиды давно жила в Германии, звонила по воскресеньям, а приезжала раз в три года. И Лида, надо отдать ей должное, ни разу не пожаловалась. Говорила только, что одиночество, если его правильно приготовить, бывает вполне съедобным.
— Я подумаю, — сказала Валентина.
— Ты шесть лет думаешь.
— Седьмой пошёл.
— Вот именно, — отрезала Лида и положила трубку.
А Валентина Петровна ещё долго сидела на табурете. Потом встала, достала из шкафа в спальне старую коробку из-под зимних сапог, которая лежала на верхней полке за стопкой постельного белья, и открыла её. Там, в конверте, перетянутом резинкой, лежала книжка, а в книжке, на отдельном счёте, лежали её деньги.
Копить она начала через полгода после того, как не стало Николая. Не потому, что что-то задумала. Просто пришла однажды в банк снять пенсию и вдруг, сама не зная почему, оставила на счёте две тысячи. Потом ещё. Она шила. Это было её тайное, никому не нужное умение, которое все считали давно забытым. Соседка из первого подъезда, Зинаида Фёдоровна, как-то попросила ушить занавески, потом платье, потом ещё одно. Слух разошёлся по дому, и Валентина Петровна, не афишируя, стала брать небольшие заказы. Подшить, ушить, перелицевать, сшить халат или чехлы на диван. Деньги она не тратила и не рассказывала о них никому, даже детям, потому что стеснялась. Самой себе объясняла, что копит на чёрный день. Но день этот всё не наступал, а сумма росла.
Теперь, сидя на кровати с раскрытой книжкой, она медленно водила пальцем по строчкам. Триста сорок две тысячи рублей. Девять лет, если считать с первой двухтысячной. Девять лет тихого, упрямого накопления, в котором не было ни одной мысли о том, что именно она купит.
А потом мысль появилась. Не вдруг, а вот так, между куртками и звонком Лиды. Она хотела увидеть море. Не как в юности, когда ездила с мужем в Анапу на неделю, толкалась на пляже среди сотен тел и считала копейки. А по-настоящему. Пожить у моря. Походить по холодному песку в пасмурную погоду. Посидеть в тишине. Может быть, записаться на какие-нибудь курсы, она давно мечтала научиться рисовать, хотя вслух об этом не говорила никому. Может быть, просто вспомнить, какая она, когда никому ничего не должна.
Билет она купила на следующий день. Пошла на вокзал, встала в очередь, и когда кассирша спросила «на какое число», вдруг растерялась и назвала то, что первое пришло в голову. Четырнадцатое августа. Потом долго шла домой с билетом в сумке и чувствовала себя так, словно украла что-то.
Первой, как водится, узнала Ирина. Не потому, что Валентина Петровна ей сказала, а потому, что Ирина приехала за Соней раньше обычного, увидела в прихожей чемодан, вытащенный с антресолей, и спросила прямо.
— Валентина Петровна, это что?
— Чемодан.
— Я вижу, что чемодан. Для чего?
— Проветриваю.
Ирина прищурилась. Ей было сорок, она работала главным бухгалтером в строительной фирме, и умела считать не только цифры, но и людей. Её невестку в семье побаивались, не потому что она была злая, а потому что слишком хорошо всё замечала.
— Вы едете куда-то?
— К подруге. В августе.
— На сколько?
— На месяц.
Ирина молчала секунды три. За эти три секунды Валентина Петровна успела увидеть, как у невестки на лице сменилось четыре выражения, от удивления до расчёта. Дольше всего задержалось последнее.
— На месяц, — повторила Ирина. — Ну, это… Это ваше дело, конечно. Только вы бы хоть заранее сказали, мы же планы строим. Андрей хотел в сентябре в отпуск.
— Я уже слышала.
— Ну вот. Нехорошо получается.
— Ирина, — Валентина Петровна села на пуфик в прихожей, потому что колени вдруг устали, — а когда мне говорить о своих планах? Если я заранее скажу, вы мне объясните, почему нельзя. Если поздно, скажете, что нехорошо. Подскажи, когда хорошо.
Ирина вспыхнула.
— Я вас не обижала.
— Я и не говорю, что обижала.
— Просто, — Ирина оглянулась на кухню, где Соня раскладывала на столе карандаши, и понизила голос, — просто мы привыкли, что вы всегда рядом. Что на вас можно положиться. Я думала, вам это нравится.
Эта фраза потом долго стояла у Валентины Петровны в ушах. «Я думала, вам это нравится». Конечно, нравилось. Нравилось нужным быть, нравилось, что Соня прижимается к ней, что Миша приносит двойки и ждёт, что бабушка не станет ругать. Нравилось, когда Артём, подросток, который уже стеснялся целоваться при друзьях, вдруг в пятницу вечером плюхался рядом на диван и молча смотрел с ней кино. Нравилось. Но разве можно сказать, что нравилось и что при этом больше не могло?
Через два дня позвонила Татьяна и устроила то, что теперь называлось «разговором». В субботу все собрались у Валентины Петровны, и она, как обычно, накрыла стол. Получилось, что семейный конфликт разворачивался под борщ, котлеты и пирог с капустой. Это было почти смешно.
— Значит, так, — начала Татьяна, едва усевшись. — Мам, мы с Андреем всё обсудили. Мы понимаем, что ты устала. Мы готовы нанять няню на то время, пока тебя не будет. Но няня стоит денег. Сорок тысяч в месяц, это минимум. И то не факт, что хорошая.
— Ну и наймите, — сказала Валентина Петровна.
— Сорок тысяч, мам. Мы не миллионеры.
— Я знаю, сколько вы зарабатываете.
— Ты не можешь знать, — вмешался Андрей.
— Могу. Ты мне сам говорил, когда просил подождать с возвратом долга за машину.
Андрей поперхнулся пирогом. Валентина Петровна вдруг вспомнила эту историю, шестьдесят тысяч, которые она ему одолжила три года назад. «Верну через месяц, мам». Не вернул, и она ни разу не напомнила. Сейчас ей захотелось напомнить, но она промолчала. Это было бы мелко.
— Мама, ну что ты как маленькая, — Татьяна положила вилку. — Ты ведь не на вокзале ночевать собралась. Ты едешь на месяц. Развлекаться. А у нас дети.
— Таня, они ваши дети.
— И твои внуки.
— И мои внуки, — согласилась Валентина Петровна. — Я их люблю. Ты что, думаешь, не люблю?
— Тогда в чём дело?
Она посмотрела на них обоих. На сына, похожего на отца, с тем же упрямым подбородком и мягкими глазами. На дочь с её вечно озабоченным лбом. Им было по сорок, а они смотрели на неё, как смотрели в десять, когда она отказывалась купить новую игрушку. Не с обидой даже, а с изумлением. Как это так, мама говорит «нет»?
— В том, что мне шестьдесят семь, — сказала она. — Колени болят. Давление скачет. Я устала. Я хочу месяц пожить так, как я хочу.
— А мы что, тебя держим? — Татьяна повысила голос. — Мы тебя заставляем? Ты сама приходила! Ты сама говорила «давайте я заберу»!
— Говорила. Это правда.
— Ну вот!
— И я не жалею. Но вы меня ни разу не спросили, можно ли перестать.
Андрей встал и подошёл к окну. Постоял, глядя на двор, где ребятишки гоняли мяч, и сказал, не оборачиваясь.
— Мам, ты понимаешь, что так нельзя? Ты вырастила нас. Ты бабушка. Это же… это как бы твоя роль.
— Роль, — тихо повторила Валентина Петровна.
— Ну не роль, обязанность, что ли. Не знаю. Ты понимаешь, о чём я.
— Понимаю. Очень хорошо понимаю.
В комнате за стеной вдруг хлопнула дверь. Это Артём, которому в тот день было велено сидеть и делать уроки, вышел и встал на пороге кухни. Тринадцать лет, длинный, нескладный, в футболке с чужой надписью.
— Ба, — сказал он, глядя в пол, — ты правда уезжаешь?
— Уезжаю, Тёма.
— Надолго?
— На месяц.
— А кто меня из школы забирать будет?
— Ты уже большой. Сам дойдёшь.
— Я не про себя, — он помялся. — Я про Полинку.
— Полинку мама заберёт.
— Мама не успевает.
— Ну так пусть успеет, — Валентина Петровна сказала это мягко, но мягкость не помогла. Артём поднял глаза, и она увидела в них такую взрослую обиду, что сердце дрогнуло.
— Ты нас бросаешь, — сказал он.
— Артём! — одёрнула Татьяна, но было поздно.
— Нет, пусть скажет, — Валентина Петровна подошла к внуку и положила руку ему на плечо. Он дёрнулся, но не отстранился. — Тёма, я вас не бросаю. Я еду к подруге, потом вернусь.
— А если не вернёшься?
— Вернусь.
— Папа говорит, что вы уже решили всё и нас не спросили.
— Папа прав, — сказала она, глядя на Андрея, которого вдруг стало отчаянно жалко и в то же время хотелось встряхнуть. — Я не спросила. Потому что если бы спросила, вы бы сказали «нет».
— Ну и правильно бы сказали, — буркнула Татьяна.
В тот вечер Валентина Петровна мыла посуду медленно, как после тяжёлой работы. За стеной слышались голоса, уже без неё, то ли обсуждали, то ли ссорились. Потом хлопнула входная дверь, ещё раз, ещё. Потом всё стихло. Она вытерла руки, села на табурет и вдруг заплакала. Тихо, без всхлипов, как плачут взрослые люди, которые давно отучились делать это при свидетелях.
Плакала она не потому, что было обидно. Хотя и обидно тоже. Плакала, потому что вдруг поняла, как давно не принадлежит себе, и как это, оказывается, больно, когда пытаешься вернуть своё. Словно онемевшую руку растираешь. Вот и сейчас, когда она всего лишь собралась на месяц к подруге, всё внутри ныло и покалывало.
Зазвонил телефон. Лидия.
— Ну как, поговорила? — спросила она без предисловий.
— Поговорила.
— И как?
— Эгоисткой назвали.
На том конце коротко хмыкнули.
— Ну, поздравляю. Это почти диплом. Теперь ты официально взрослая женщина.
— Лида, мне шестьдесят семь.
— И что? Я свой диплом получила в сорок один, когда мужа выставила. Так что ты, считай, поздняя, но настоящая. Ну что, едешь?
— Еду. — Валентина Петровна вытерла щёку тыльной стороной ладони. — Только мне, Лида, как-то нехорошо. Будто я им что-то задолжала.
— А ты не задолжала?
— Не знаю. Задолжала, наверное. Только непонятно, сколько и когда это кончится.
— А это не кончается, Валя. Если сама не кончишь, никто не кончит.
Неделя прошла как в тумане. Звонков стало меньше, зато начались визиты. Приезжала Татьяна, садилась на краешек дивана и говорила о том, что Полина по ночам просыпается и спрашивает, правда ли бабушка уедет. Приходила Ирина, приносила Соне какие-то пластыри, будто повод, и между делом замечала, что у Миши опять плохо с математикой и что без бабушки он «совсем скатится». Андрей звонил по вечерам и говорил общие слова. «Как ты, мам? Давление мерила?», и дальше замолкал, не решаясь сказать то, ради чего звонил.
Самый тяжёлый разговор случился не с детьми, а с Зинаидой Фёдоровной, соседкой снизу, которая зашла за выкройкой и осталась на чай.
— Валя, — сказала она, размешивая сахар, — а я ведь тебе позавидовала, когда услышала. Вот честное слово. Ты первая из нас, кто решился.
— Из кого «из нас»?
— Из нас, из бабушек. Я вот всю жизнь на своих положила. Три внука, шесть правнуков. А спросит ли кто, чего я хочу? Нет. Я и сама не знаю. Забыла.
— Зина, но ты же их любишь.
— Люблю, — она покачала головой. — Люблю, а толку? Любовь не должна быть как дорогое пальто, которое ты на всю жизнь надела и снять нельзя. Я так думаю. А может, и ошибаюсь.
Валентина Петровна не ответила. Она смотрела на своё отражение в тёмном окне. Седая женщина в застиранном халате, с усталыми глазами, и вдруг подумала, что не помнит, когда в последний раз красила волосы. Не помнит, когда покупала себе что-нибудь, кроме самого необходимого. Деньги у неё были, но она тратила их на других. Внуку на кроссовки, Соне на кружок, Ирине на день рождения. А себе нет, никак. Это даже не казалось жертвой, просто было неправильным, словно тратить на себя означало красть у кого-то.
В среду за три дня до отъезда она пошла в парикмахерскую. Постояла у двери, поглядела на вывеску, набралась смелости и вошла. Девочка за стойкой, молоденькая, с зелёными прядями, улыбнулась и спросила, на когда записать.
— На сегодня. Если можно.
— На стрижку?
— И покраситься. Только без всякой этой… — она неопределённо махнула рукой, — безумной красоты. Чтобы просто было аккуратно.
Через два часа из зеркала на неё смотрела женщина, которую она знала смутно, лет двадцать назад. Волосы лежали мягко, цвет получился тёплый, русый с лёгкой рыжинкой. Мастерица, поняв, что клиентка волнуется, молча подала ей зеркальце, чтобы посмотреть сзади, и Валентина Петровна вдруг сказала, не узнавая своего голоса.
— Я сто лет этого не делала.
— Видно, — улыбнулась девочка. — Вам идёт. Вы прямо помолодели.
Домой она шла медленно, нарочно задерживаясь у витрин. В одной из них висело платье, светло-голубое, с мелкими белыми цветами, и она, помедлив, зашла и купила. Потом, окрылённая и смущённая, зашла в обувной и купила лёгкие кожаные туфли. Домой пришла с двумя пакетами и сразу спрятала их в шкаф, будто провинилась.
А вечером пришёл Андрей. Один, без Ирины. Сел на кухне, не снимая куртки, долго молчал, потом достал из кармана свёрток.
— Мам, тут тебе. Ну, на дорогу. Это не много, но…
Она развернула. Пять тысяч рублей, свёрнутые в трубочку, как в студенческие годы.
— Андрюша, зачем?
— Просто. Чтобы ты не думала, что мы… ну, что мы тебя прямо ненавидим.
— Андрей!
— Нет, ты послушай, — он поднял на неё глаза, и она увидела, что они у него красные. — Я не знаю, как с тобой разговаривать. Таня права в одном. Мы привыкли. Мы все привыкли. Ты у нас как стена, на неё опираешься и не замечаешь, что она держит. А тут стена вдруг говорит, что устала. И мы все как будто… как будто пол из-под ног ушёл.
— Стена, — повторила Валентина Петровна. — Хорошее слово.
— Прости, я не так хотел.
— Нет, правильно. Просто стены, они ведь тоже живые бывают.
— Я понимаю.
— Не понимаешь, — сказала она мягко. — Но это нормально. Мне ведь тоже понадобилось шестьдесят семь лет.
Он взял её за руку, и они посидели так, молча, как давно не сидели. Потом он спросил, не глядя.
— А у тебя деньги-то есть? Ну, на эту поездку? Ты ведь не работаешь.
Она вдруг рассмеялась. Негромко, но от души.
— Есть, сынок. Есть.
— Откуда?
— Накопила.
— Когда?
— Девять лет копила.
— Девять лет? — он уставился на неё. — Мам, ты что, всё это время… И ничего не сказала?
— А ты бы что сказал?
— Ну… — Андрей запнулся. — Спросил бы, зачем.
— Вот поэтому и не сказала.
Он сидел потрясённый, как мальчишка, которого застали врасплох. Потом тихо спросил.
— А сколько там?
— Много, Андрюша. Достаточно.
— Для чего?
Она встала, налила ему чаю и поставила перед ним вазочку с вареньем. Не из вредности, а потому что не хотела отвечать. Правда, она сама ещё не знала, для чего. Знала только, что на этот месяц хватит с избытком, а на что-то большее решать будет там, у моря.
— Для разного, — сказала она.
В поезде оказалось шумно, душно и вкусно пахло варёными яйцами и дешёвым чаем. Валентина Петровна, устроившись на нижней полке, положила рядом сумку, достала платок и вдруг ощутила, как сердце бьётся быстро, по-молодому, будто ей снова двадцать, и она едет в первую в жизни командировку. Напротив сидела женщина лет пятидесяти с вязанием, а сверху сопел какой-то мужчина. За окном убегали назад дачи, огороды, перелески, и стояли у переездов машины, терпеливо дожидаясь.
Телефон она выключила сразу, как только села. Потом включила, посмотрела, нет ли пропущенных. Было семь. Татьяна, Ирина, Андрей, даже Артём написал сообщение. «Ба, ты там как?» Она долго смотрела на эти слова, потом ответила. «Хорошо, Тёма. Еду. Целую». И снова выключила.
Лида встречала её на вокзале в Калининграде, потом они ехали на электричке, потом на автобусе, и всю дорогу Лида говорила без остановки, будто за шесть лет накопилось. Рассказывала про соседей, про санаторий, про то, как в прошлом году пошла плавать в ноябре и получила воспаление лёгких, но ничуть не жалеет. Валентина Петровна слушала, улыбалась и смотрела в окно, где мелькали аккуратные домики с красными крышами, и всё казалось другим, не таким, как дома. Воздух будто мягче, небо ниже.
А потом они вышли на набережную, и она увидела море.
Это было не то море, которое она помнила. Не синее, не праздничное, не с зонтиками и надувными кругами. Серо-зелёное, широкое, с белыми гребешками у берега, и такой чистый, ровный шум шёл от него, что она остановилась, как вкопанная.
— Ну вот, — сказала Лида, встав рядом и не торопя. — Здравствуй.
Валентина Петровна не ответила. Она стояла, прижимая к груди сумку, и по щекам у неё текли слёзы, а она даже не вытирала их. Ветер трепал новую причёску, пахло солью и мокрым песком. И в этот момент, под этим серым небом, она впервые за много-много лет почувствовала, что ей ничего не нужно делать. Никого забирать, ничего варить. Просто стоять и смотреть.
— Хорошо? — спросила Лида.
— Не знаю, как сказать.
— И не надо.
Жизнь у Лиды шла неспешно и по твёрдому распорядку. Вставали в семь, пили кофе на маленьком балконе, закутавшись в пледы, потом шли гулять по парку и вдоль берега. В обед варили лёгкий суп, по вечерам ходили на концерт в курортном зале или просто сидели с вязанием. Валентина Петровна сперва не знала, куда деть руки. Ей казалось, что она обязана что-то делать, что-то мыть, чистить, готовить, и она предложила помыть полы, но Лида только отмахнулась.
— Валя, ты в гостях. Сядь.
— Мне неудобно.
— А мне удобно. Сядь и сиди.
Через неделю она уже сидела спокойно. Через две научилась не вздрагивать, когда звонил телефон. Через три купила в соседнем магазине альбом и набор карандашей и, смущаясь как школьница, нарисовала сперва чашку, потом окно, потом чайку на перилах. Получилось криво, но Лида повесила рисунок на холодильник.
— Вот, — сказала она. — Первое произведение.
— Смеёшься.
— Нисколько. У меня в этом доме висят только хорошие вещи.
Звонили из дома часто, но по-разному. Андрей говорил осторожно, будто боялся спугнуть, рассказывал новости. Соня звонила редко, но смешно, кричала в трубку про рыбок и про зуб, который выпал. Ирина написала один раз, коротко, сухо. «Всё в порядке, справляемся». Валентина Петровна поняла, что обида ещё не прошла, и не стала навязываться.
А вот Татьяна молчала. Две недели ни звонка, ни сообщения. Валентина Петровна пару раз сама набирала её номер, но дочь не брала трубку. Потом наконец перезвонила, поздно вечером, когда они с Лидой допивали чай.
— Мам.
— Таня, здравствуй.
— Ты где?
— На балконе, у Лиды. А что случилось?
— Ничего. Просто так. — В трубке слышалось, как Татьяна дышит, будто что-то хочет сказать и не решается. — Как ты там?
— Хорошо, доченька. Море видела.
— Здорово.
— А вы как?
— Нормально. — Татьяна помолчала. — Нет, не нормально, мам. Полина вчера плакала весь вечер. Сказала, что ты её разлюбила.
Валентина Петровна закрыла глаза. Лида, сидевшая рядом, тихонько встала и ушла в комнату, прикрыв дверь.
— Таня, я её не разлюбила.
— Я знаю, — глухо сказала Татьяна. — Я ей говорила. Но она маленькая, не понимает. Мам, как мне ей объяснить? Как объяснить детям, что бабушка уехала не потому, что не любит?
— А ты как думаешь?
— Я не знаю. Я сама не понимаю. — Голос дочери дрогнул. — Мам, мне трудно. Я не справляюсь. Олег в рейсе, Артём огрызается, Полину я два раза забыла забрать, представляешь? Воспитательница звонила. Первый раз в жизни со мной такое.
— Таня…
— Нет, ты не оправдывайся. Я не за этим. Я просто хочу понять, как ты это делала. Столько лет. Одна, с нами, потом с Мишкой, Соней, Полиной. Как?
Валентина Петровна долго смотрела на море, которое в сумерках стало тёмно-синим, почти чёрным, с редкими белыми полосками у берега.
— Не знаю, доченька, — сказала она наконец. — Просто делала. Вот и всё.
— И не уставала?
— Уставала.
— И молчала?
— Молчала.
— Почему?
Она хотела ответить, что боялась. Что если скажет «я устала», то окажется плохой матерью, плохой бабушкой, лишней. Что любила их, а любовь в её голове давно смешалась с обязанностью, и она уже не отличала одно от другого. Но вместо этого сказала просто.
— Меня так учили.
Татьяна всхлипнула и торопливо сказала, что ей надо идти. Валентина Петровна ещё долго сидела с телефоном в руке, пока не стало совсем темно и зябко.
Лида вышла к ней с двумя чашками горячего молока.
— Плохие новости?
— Не знаю. Таня плакала.
— И что ты чувствуешь?
— Виноватой, — призналась Валентина Петровна. — И, знаешь, не только. Какую-то злость. Что она только сейчас догадалась спросить.
Лида опустилась в соседнее кресло.
— Это нормально.
— Нормально ли, Лида? Я ведь бабушка. Мне положено радоваться, когда дочь ко мне за советом. А я сижу и думаю, где вы были раньше.
— Ты не обязана радоваться по расписанию.
— Мне кажется, я всё делаю неправильно.
— Валя, — Лида отпила молока, — хочешь, скажу одну вещь? Только ты не обижайся. Я за свою жизнь видела много женщин, которые всю жизнь делали «правильно». И ни одна из них не была счастлива. А те, которые делали по-своему, вот те были. Иногда и несчастны, но по-своему. А это совсем другое.
— Но я не знаю, как по-своему.
— Вот и узнавай.
Она узнавала. С каждым днём чуть больше. Научилась вставать затемно и идти на пляж, когда ещё никого нет, и стоять босиком, и слушать, как вода подкатывает к ногам. Научилась не чувствовать вины за потраченные на кофе в кафе пятьсот рублей. Купила себе тёплый шарф, потом ещё один, потом, не удержавшись, красивую шаль, в которой Лида сказала ей, что она «похожа на герцогиню на пенсии». Записалась в местную студию, где по средам собирались такие же немолодые женщины и рисовали акварелью, и там познакомилась с Ниной Павловной, бывшей учительницей из Гусева, которая тоже когда-то решила уехать к морю и осталась. Нина Павловна, глядя на её натюрморт, сказала просто.
— У вас рука лёгкая. Только вы боитесь. Не бойтесь.
— Чего не бояться?
— Ошибиться. Это же акварель. Тут всё можно развести водой.
Валентина Петровна смеялась, а ночью долго не могла уснуть и всё думала про эту акварель, про то, что вот это, оказывается, очень просто. Можно развести водой. Можно начать сначала. Просто она никогда не пробовала.
В середине третьей недели Лида вдруг спросила за ужином.
— А что ты дальше думаешь?
— В каком смысле?
— Ну, через неделю уезжать. А ты хочешь?
Валентина Петровна положила вилку.
— Не знаю.
— Вот и я о том. — Лида отодвинула тарелку. — Валя, я не навязываюсь. Но тут рядом, через дом, одна старушка уехала к сыну в Москву, комнату сдаёт. Недорого. На зиму, на полгода, на сколько хочешь. Я просто сказала.
— Лида…
— Я ничего не предлагаю. Просто говорю.
Валентина Петровна встала и подошла к окну. Внизу в сумерках горели фонари, по набережной шли люди, кто-то вёл за руку маленького мальчика, и мальчик что-то оживлённо рассказывал, тыча пальцем в небо. Она подумала про Мишу, про Соню, про Полину и Артёма, которые теперь тоже где-то идут, кого-то держат за руку. Подумала про Андрея, у которого когда-то в детстве была привычка прятать конфеты в кармане и делиться потом с ней, виновато, из-за пазухи. Подумала про Татьяну, которая в шесть лет упала с качелей и разбила коленку, а вечером просила не рассказывать папе.
И поняла, что тоскует. Сильно, до боли тоскует по каждому из них. И что в то же время ни за что не хочет возвращаться к прежней жизни. Эти две правды жили в ней рядом и не мешали друг другу, но и не соглашались.
— Лида, а если я останусь, они меня не простят.
— А если вернёшься и пожалеешь, ты себя простишь?
— Не знаю.
— Вот видишь.
— Но ведь они мои дети.
— И ты у себя одна.
Эта фраза, простая, почти грубая, засела в голове, как заноза. Она ходила с ней два дня, и на третий, когда пришла в студию и стала рисовать, вдруг обнаружила, что на листе у неё выходит не чайка и не волна, а окно с занавеской, а за окном человеческая фигура, спиной, с узелком. Нина Павловна, остановившись за её плечом, долго молчала.
— Кто это?
— Не знаю. — Валентина Петровна опустила кисточку. — Наверное, я.
— Куда она идёт?
— Не знаю.
— А вы подумайте.
Звонок раздался в четверг, поздним вечером, когда она уже собиралась лечь. На экране светилось слово «Таня».
— Мам, — голос у дочери был чужой, ровный и неприятно спокойный, как бывает, когда человек долго держал себя в руках и вот-вот сорвётся. — Нам надо поговорить.
— Говори.
— Ты когда вернёшься?
— Билет у меня на четырнадцатое сентября, ты же знаешь.
— Я знаю, что у тебя билет. Я спрашиваю, когда ты вернёшься.
Валентина Петровна села на кровать и сжала в руке край одеяла.
— Таня, я не понимаю.
— Всё ты понимаешь. Лида Арсеньевна написала Ирине. Сказала, что ты присматриваешь комнату. Что, возможно, останешься на зиму.
Вот как. Лида. Валентина Петровна устало прикрыла глаза. Конечно, Лида. Она это сделала не со зла и не по глупости, просто такая у неё натура. Не терпит недосказанности и считает, что лучше горькая правда сразу, чем сладкая ложь потом.
— Я ещё ничего не решила, — сказала она.
— А когда решишь? Когда мы тут все с ума сойдём?
— Таня, не кричи.
— Я не кричу! Я спрашиваю! Мам, ты понимаешь, что творишь? У тебя здесь семья. Квартира. Внуки. Ты хочешь всё это бросить ради каких-то акварельных красок?
— Откуда ты про краски знаешь?
— Лида Арсеньевна всё Ирине рассказала. Ты, оказывается, рисуешь теперь. И шаль у тебя какая-то. И причёска. Мам, ты что, влюбилась?
Она не удержалась и тихо рассмеялась. Не весело, скорее с горечью.
— В кого, Таня? В море?
— Не знаю! Я просто не узнаю тебя! — голос дочери сорвался. — Ты была нормальной. Ты была нашей. А теперь ты как будто чужая.
— Может быть, я и была чужой, — сказала Валентина Петровна тихо. — Только вы этого не замечали.
В трубке повисла тишина. Потом Татьяна заговорила снова, уже другим голосом, глухим, усталым.
— Мам, я не хочу ссориться. Правда не хочу. Но вот ты скажи мне, честно. Ты нас любишь?
— Люблю.
— Тогда почему тебе с нами так плохо, что ты готова уехать на полгода?
— Мне не плохо с вами, Таня. Мне плохо без себя.
— Не понимаю.
— Я знаю. — Она вздохнула. — Я и сама пока не умею объяснить. Просто представь, что ты тридцать лет жила в комнате, где все вещи принадлежат другим людям. И вот вышла на улицу и вдруг поняла, что можешь выбрать, куда пойти. Не потому что тебя там ждут, а потому что тебе самой захотелось.
— Но мы-то как?
— Не знаю, — честно сказала она. — Правда не знаю.
Татьяна замолчала надолго. Валентина Петровна слышала в трубке чьи-то голоса, звук телевизора, детский смех. Потом дочь произнесла совсем тихо.
— Полина просит с тобой поговорить. Дать ей трубку?
Сердце у Валентины Петровны сжалось.
— Дай.
Послышалось шуршание, потом тоненький голосок.
— Бабуля?
— Здравствуй, моя хорошая.
— Ты когда приедешь? Мама говорит, что ты на море. А море большое?
— Очень большое, Полиночка. Больше, чем весь наш город.
— А там есть ракушки?
— Есть. Я тебе привезу.
— А когда?
— Скоро.
— А правда, что ты там останешься жить?
Валентина Петровна замерла. Кто-то, наверное, сказал при ребёнке, может быть, нечаянно, может быть, нет. Она посмотрела на окно, за которым темнело море, на фотографию Николая, которую привезла с собой и поставила на тумбочку, на свои акварели, развешанные над столом.
— Не знаю, солнышко, — ответила она. — Я ещё думаю.
— А ты думай быстрее, — серьёзно сказала Полина. — Мне без тебя скучно.
В трубке снова зашуршало, и снова зазвучал голос Татьяны, чуть хриплый.
— Слышала?
— Слышала.
— Ну вот. — Дочь помолчала. — Я не знаю, что тебе сказать, мам. Я не хочу тебя запирать и не хочу, чтобы ты думала, что мы тебя используем. Но я не умею без тебя. Вот и всё.
— Ты научишься.
— А если не хочу учиться?
Валентина Петровна невольно улыбнулась сквозь слёзы.
— Таня, а я хотела?
— Что?
— Я хотела учиться жить без вас? Тридцать лет назад, когда вы маленькие были, и я с завода прибегала, и кормила, и шила, и тащила всё одна, хотела? Нет. Но научилась. Потому что надо было.
— Это разные вещи.
— Конечно, разные. Тогда мне было сорок, а сейчас шестьдесят семь. Но и сейчас надо.
— Кому надо?
Она промолчала. Вопрос повис в трубке, как незавершённая фраза, и обе слушали это молчание, будто оно могло что-то подсказать.
— Я приеду четырнадцатого, — сказала наконец Валентина Петровна. — Как и собиралась. Обещаю.
— А потом?
— Потом поговорим.
— А ты вернёшься сюда насовсем или…
— Таня, я сказала, поговорим. Я не знаю.
— Ты нас пугаешь.
— Меня тоже, — призналась она. — Меня саму это пугает.
— Тогда зачем?
Она закрыла глаза и ответила то, что вдруг ясно увидела внутри.
— Потому что если не сейчас, то когда? Мне семьдесят скоро, Таня. Я не хочу однажды понять, что так и не успела.
— Чего не успела?
— Хотя бы попробовать.
Трубка молчала. Потом Татьяна сказала очень тихо, почти шёпотом.
— Хорошо. Я поняла. Ничего я не поняла, но хорошо. Только знаешь что, мам.
— Что?
— Если ты не вернёшься, я тебе этого не прощу. Правда не прощу.
— Знаю.
— Ты всё равно останешься?
Валентина Петровна посмотрела в окно, на тёмную линию горизонта, где небо сливалось с водой, и не сразу поняла, что улыбается и плачет одновременно.
— Не знаю, доченька, — сказала она. — Спроси меня четырнадцатого.
— А если я не спрошу?
— Тогда я сама скажу.
— А если ты скажешь, что остаёшься?
Она открыла рот и не нашла, что ответить. В комнате за стеной скрипнула половица, это Лида, не спавшая, подслушивала за дверью, как все подруги на свете. Где-то далеко, за окном, невидимое, дышало море.
— Тогда ты спросишь меня, — тихо произнесла Валентина Петровна, — а кто теперь заберёт Полину из школы. И я, Таня, не буду знать, что тебе ответить.
— А ты подумай.
— Я думаю.
— Думай быстрее, — сказала дочь словами Полины и повесила трубку.
Валентина Петровна ещё долго сидела с телефоном в руке. Потом подошла к столу, взяла кисточку, обмакнула в воду и стала медленно, осторожно дорисовывать на листе тропинку, по которой уходила фигура с узелком. Только никак не могла решить, куда эта тропинка ведёт, к дому с занавеской или дальше, за край бумаги.















