— Ирочка, открывай, мы всё слышим!
Я стояла в коридоре, держась за дверную ручку, и не открывала. В старых домашних штанах с вытянутыми коленями, с немытой головой. Сорок четыре года, бухгалтер, двадцать лет стажа — и стою в собственной квартире, тяну время.
Открыла.
На площадке — свекровь с клетчатой сумкой-тележкой. Рядом Жанна, золовка, в новом плаще, с двумя пакетами. За ними Артём, Жаннин сын, с рюкзаком, коробкой и переноской. В переноске орал кот.
Тележка. Вот на тележку я и смотрела. С тележкой в гости на два часа не приезжают.
А утро было хорошее. Первое хорошее утро за два месяца.
У нас на работе месяц шла выездная проверка, в четверг её наконец закрыли. В августе мама упала и сломала шейку бедра — больница, операция, потом домой, и всё это время я моталась к ней через весь город с судками и чистым бельём. В среду наконец договорились с Валентиной Ивановной, приходящей сиделкой. Половину её платы закрывает мамина пенсия, половину я. Полина в Питере, снимает с Костей квартиру, звонит по воскресеньям.
И вот суббота. Дождь. Отопление дали неделю назад, батарея тёплая.
Я сварила кофе в турке. Не растворимый, который пью на работе, а нормальный, с корицей. Достала книжку, которую начала в марте и доползла до сорок второй страницы. Голову не мыла принципиально.
— Ир, я в гараж, — сказал Серёжа из коридора. — Витька просил колодки помочь поменять.
— Угу.
— Ты отдыхай.
Он поцеловал меня в макушку. Дверь хлопнула. Я села в кресло у окна, подтянула ноги, взяла чашку. Дождь стучал по козырьку балкона.
Мне хватило часа сорока.
— Ну наконец-то! — Жанна вплыла в коридор, не разуваясь. — Мы уж думали, ты спишь. Ир, ты что, только встала?
— Я не сплю.
— А чего в таком виде? — Нина Петровна протиснулась следом, тележка проехалась колёсами по светлому линолеуму, оставив две мокрые полосы. — Мы, конечно, свои, но всё-таки.
— Я дома. Суббота.
— Ну и что, что суббота, — сказала свекровь. — Я в твои годы к плите непричёсанная не выходила.
Артём молча протащил коробку в комнату. Не спросив, не поставив в коридоре — сразу в комнату. Поставил у дивана и вернулся за переноской.
— Так, стоп, — сказала я. — А что происходит-то?
— А мы к вам! — радостно объявила Жанна, вешая плащ на мою вешалку, поверх Серёжиной куртки. — Нас затопили. Представляешь? Сверху, эти новые, трубы меняли, а вентиль…
— Сильно?
— Кухня и коридор. Потолок в разводах, обои отходят, линолеум пузырём. Короче, сушить надо, а жить как? Мы посидели, подумали и решили — поживём пока у вас.
— Пока — это сколько?
— Ну, недели две-три, — Жанна пожала плечами. — Как высохнет.
— Три недели.
— Ир, ну не на улице же нам ночевать.
— А Артём?
— А Артём вообще у вас останется, — сказала Жанна буднично, поправляя волосы перед моим зеркалом. — Ему до университета отсюда двадцать минут, а от нас полтора часа с пересадкой. Ребёнок высыпаться будет.
Ребёнку двадцать один год и рост метр девяносто. В эту минуту ребёнок выпускал кота в мою квартиру.
— Артём, кота-то зачем?
— Так его же не оставишь одного, — искренне удивился Артём. — Он у нас нервный.
Кот вышел, сел посреди коридора и начал вылизываться.
— Ир, а чего у тебя чайник на подоконнике? — крикнула Жанна с кухни. — Его же удобнее у розетки.
— У розетки хлебница.
— Так переставь хлебницу.
— Жанн.
— Ну я же как лучше.
Нина Петровна тем временем прошлась по коридору, провела пальцем по полке под зеркалом и посмотрела на палец.
— Пылишь, Ирочка. Раньше у тебя чище было.
— Раньше я маму в больницу не возила.
— Так мама-то у тебя не лежачая вроде.
— Была лежачая. Полтора месяца.
— Ой. Ну хоть выкарабкалась. А в наше время после шейки бедра вообще не вставали.
И на этом тема моей мамы закрылась. За шесть недель это был единственный раз, когда в семье мужа о ней вспомнили — между пылью и чайником.
А дальше я сделала то, чего сама от себя не ожидала.
Я развернулась и пошла на кухню. Достала из шкафа хорошие чашки, те, с синим ободком, которые мы выбирали с Полиной на её первую зарплату. Поставила чайник. Открыла холодильник и начала считать: сыра граммов двести, полбатона, вчерашний суп на двоих — значит, варить новый, курицы нет, картошки полведра, хлеба нет, а свекровь ест только серый и обязательно свежий.
Руки делали всё сами. Я даже не думала. Двадцать три года брака — это не любовь и не привычка. Это выученное движение: пришли — доставай посуду.
Я потянулась за сахарницей и увидела своё отражение в стеклянной дверце шкафа. Немытые волосы, старая толстовка, помятое лицо. А в коридоре люди раздеваются и распределяют, кто где будет спать. И я сейчас натяну куртку поверх домашних штанов и пойду под дождём за курицей.
Я поставила сахарницу обратно. Она стукнула громче, чем я хотела.
— Ирочка, я тебе борща привезла! — Нина Петровна вошла с кастрюлей. — Чтоб ты не напрягалась.
И поставила кастрюлю на стол.
Горячую. На дубовый стол, который мы купили весной и на который я откладывала полгода. Без подставки, прямо на столешницу.
— Мама! Подставка!
— Ой, — свекровь даже не приподняла кастрюлю. — Да что ему сделается, столу.
Я подсунула разделочную доску, приподняла — а там уже белый круг.
— Ототрётся, — сказала Нина Петровна. — Маслицем потри. У нас в серванте вон полировка была, всё тёрли.
— Это не полировка.
— Ир, ну ты чего завелась из-за кружочка? — Жанна заглянула на кухню и сразу открыла холодильник. — Ой, а колбаса есть? Мы с дороги.
Вы сейчас читаете и думаете: ну и чего она молчит. А я молчала. Потому что молчала двадцать три года и хорошо в этом натренировалась.
И пока я стояла над этим кругом, вспомнилось всё сразу и не по порядку.
Новый год двенадцатого года у свекрови. Четырнадцать человек. Я приехала с двумя противнями пирогов и в половине пятого утра домывала последнюю тарелку, потому что «у нас Ирочка быстро управляется». Все смотрели телевизор. Серёжа спал в кресле.
Моё сорокалетие. Пекла три дня, двадцать человек, стол в две комнаты. Жанна принесла магазинный торт и остатки этого торта увезла обратно, потому что «вам столько не съесть».
Море, пятнадцатый год. Первые путёвки за восемь лет, с самой ипотеки. За два дня до вылета у Нины Петровны подскочило давление. Мы сдали билеты, потеряли половину денег, я две недели носила ей морсы. На третий день давление отпустило, и она поехала на семидесятилетие к подруге Раисе, потому что «Рая обидится».
Мамина операция, восемнадцатый год. Мне не позвонил ни один человек из этой семьи. Позвонила Светка с работы и приехала с апельсинами.
Дача. Шесть лет я сажала, полола и закатывала, а потом приезжала Жанна с семьёй на шашлыки и говорила: «Как у вас тут хорошо, душой отдыхаешь». И увозила два ведра огурцов, потому что «у вас всё равно пропадёт».
Двадцатый год. Свекровь тогда ещё жила одна, к дочери она переехала только три года назад, когда стало тяжело с глазами. Ей надо было в поликлинику, потом в аптеку, потом снова в поликлинику. Ездила я. Через весь город, после работы, с чужими рецептами в файлике. Один раз я попросила Жанну съездить вместо меня, потому что у меня горел отчёт. Жанна сказала:
— Ир, ну ты же всё равно к ней ездишь, тебе не привыкать.
Тебе не привыкать. Самая честная фраза, которую я слышала в этой семье.
И ведь ни одна из этих историй по отдельности не тянет даже на обиду. Ну подумаешь, тарелки. Ну подумаешь, торт. Скажешь такое вслух — и сама себе покажешься мелочной. Только их не одна. Их тысяча.
— Ир, ну ты не молчи, — сказала Жанна, отрезая себе колбасы. — Ты вообще как?
— Нормально. Жанн, а Серёжа знает, что вы приехали?
Пауза была короткая, но я её услышала.
— Ну конечно знает. Я во вторник ему звонила.
— Во вторник.
— Ну да. Он сказал — приезжайте, разберёмся.
Я вышла в коридор и набрала мужа. Он взял на четвёртом гудке, на фоне что-то гремело.
— Да, Ир.
— У меня в квартире твоя мать, твоя сестра, твой племянник и кот.
— А. Ну да.
— Что «ну да»? Ты знал со вторника?
— Ир, ну а что я должен был сказать? Это моя мать и моя сестра, их залило.
— Ты должен был сказать мне.
— Я забыл.
Вот на этом слове я села. Прямо на тумбочку в коридоре.
Ничего он не забыл. Он не хотел разговора. Со мной разговаривать неудобно: я начну спрашивать, куда мы их положим и как быть с отпуском, придётся что-то решать и кому-то отказывать. А если промолчать — всё уладится само. Приедут, я открою дверь, достану чашки, схожу за курицей, а он вернётся из гаража в спокойный дом.
Двадцать три года он возвращается в спокойный дом и думает, что дом такой сам по себе.
— Серёж. Ты когда придёшь?
— Да мы тут ещё часа два… Ир, ты покорми их пока, ладно? Мать голодная, наверное.
— Она борщ привезла.
— Ну вот и отлично! — обрадовался он и отключился.
Из комнаты доносился голос Жанны:
— …Артёма на диван в зале, он поздно приходит, чтоб никого не будить. Мам, ты в спальню, там кровать нормальная. А я на кресло-кровать в Полинкиной комнате.
— Полина в ноябре приезжает, — сказала я, входя.
— Ну так в ноябре и разберёмся, — отмахнулась Жанна. — До ноября дожить надо.
Свекровь сидела в моём кресле у окна. Книжка лежала на подоконнике закрытая, страница потеряна. Чашка с недопитым кофе стояла рядом, холодная, с плёнкой.
— Ирочка, ты вечером борщик разогрей, — сказала Нина Петровна. — И сметанки купи, я без сметанки не ем.
И тогда я это сказала. Совершенно спокойно, сама удивилась — до чего спокойно.
— Нет.
Жанна обернулась.
— Что «нет»?
— Вы не останетесь.
Стало очень тихо. Артём поднял глаза от телефона — впервые за час.
— Ир, ты чего? — Жанна улыбнулась, как улыбаются человеку, который неудачно пошутил. — Ты заболела?
— Я здорова. Вы не останетесь. Ни на три недели, ни на две. И Артём не останется.
— Нас затопило!
— Комнаты у вас целые?
Жанна запнулась.
— Ну… целые. Кухня и коридор.
— Значит, спать есть где.
— А есть где?! Кухни нет!
— Микроволновка есть? Поставьте на стол в комнате. Полтора месяца назад я маму с гипсом кормила на табуретке, и ничего.
— Мы же не чужие! — сказала Жанна.
— Не чужие, — согласилась я. — Поэтому и говорю прямо, а не выдумываю, что у нас ремонт.
Нина Петровна поднялась из моего кресла. Медленно, держась за подлокотник, хотя в семьдесят один год ходит она бодрее меня.
— Я не поняла, — сказала она. — Мать мужа выгоняют из дома?
— Не из дома, Нина Петровна. Из моей квартиры. Это разные вещи.
— Из твоей? — тут она выпрямилась окончательно, и голос стал звонкий. — Из твоей? А ничего, что я вам на эту квартиру деньги давала?
Я знала, что дойдёт до этого. Просто не думала, что так быстро.
— Двести тысяч. В две тысячи седьмом. На первый взнос.
— Вот! Помнит!
— Помню. И то, что мы их вернули, тоже помню. Копили полтора года и отдали двумя частями, в феврале и в августе девятого. Я вам конверт на кухне отдавала, вы ещё сказали, что не надо было спешить.
— Ну как это вернули… — растерялась свекровь. — Ну отдали, конечно. А всё равно помощь была. Без меня бы вы в эту ипотеку не влезли.
— Была. Спасибо вам за неё. Я это семнадцать лет говорю.
— А теперь я, значит, лишняя!
— Вы не лишняя. Вы просто здесь не живёте.
Жанна села на диван и всплеснула руками.
— Ир, ну тебе что, места жалко? Вас двое в трёшке. Двое! Полинина комната пустая стоит. У людей по пять человек в двушках живут и не жалуются.
— Мне не места жалко.
— А чего тогда?
— Себя, — сказала я.
— В смысле?
— В прямом. Я два месяца жила по будильнику. Работа, потом маму кормить, потом дом, потом опять работа. Сегодня первый день, когда я никому ничего не должна. Первый за два месяца. И вы его у меня забираете, даже не спросив.
— Мы спросили! — возмутилась Жанна. — Я Серёже во вторник звонила!
— Вот именно. Серёже.
Жанна открыла рот. Закрыла.
— Ну он же муж твой.
— Он мой муж. А квартира и моя тоже. И суббота моя. И кастрюли, в которых я вам три недели буду варить, тоже мои. И руки мои.
— Господи, какие-то кастрюли, — пробормотала свекровь.
— Вот и я о том же, Нина Петровна. Вам — «какие-то кастрюли». А мне их двадцать три года мыть.
— Тёть Ир, — вдруг подал голос Артём, не отрываясь от телефона, — а я могу к Димке переехать. У него мать не против.
— Артём! — сказали мать и бабушка хором.
— Ну а что, — пожал он плечами. — Мне вообще нормально.
Скандала не было. Была обида. Нина Петровна смотрела на меня, и лицо у неё было не злое, а недоумевающее — как будто ей сказали, что с понедельника отменяется что-то, что было всегда.
— Я думала, у меня сын на своей женился, — сказала она тихо. — А ты, оказывается, чужая.
И добавила:
— Жанночка, собирайся. Нас тут не ждут.
Собирались долго, с паузами и вздохами. Жанна дважды сказала: «Артём, не спеши, пусть Ирина посмотрит». Артём собрал свою коробку за две минуты и, по-моему, был счастлив.
— Кота лови, — велела ему Жанна.
Кота ловили минут семь. Он забился под мою кровать.
— Ир, ты подумай ещё, — сказала Жанна в дверях уже мягче. — Мало ли, погорячилась.
— Я не погорячилась.
— Ну как знаешь. Только имей в виду: мы бы для тебя всё сделали.
Я эту фразу запомнила. За двадцать три года ни разу не было случая, чтобы я у них что-то попросила. Так что проверить её нельзя.
Дверь закрылась.
Минут пять я просто стояла в коридоре. Потом пошла смотреть, что осталось.
Осталось вот что. Две мокрые полосы от тележки через весь коридор. Белый круг на столе. Кастрюля с борщом — не забрали, «нам его теперь обратно везти, что ли». Розовые тапочки с помпонами под вешалкой. Приоткрытая дверца холодильника: Жанна брала колбасу и не закрыла до щелчка. Колбасы осталось ровно половина.
И книжка на подоконнике. Закрытая.
Я закрыла холодильник. Вытерла коридор. Круг тереть не стала — потом посмотрела в интернете, там пишут про шлифовку и лак, мастер берёт тысяч двенадцать. Просто накрыла салфеткой.
Села с холодным кофе и сидела.
Серёжа пришёл в начале седьмого. Вошёл тихо. Ему, конечно, уже всё доложили. Раза три.
— Ир.
— Что?
— Мать плачет.
— Понятно.
Он потоптался в дверях кухни.
— Ну зачем ты так? Сказала бы помягче.
— Помягче — это как? «Нина Петровна, будьте любезны, освободите моё кресло»?
— Ир, они же родные.
— Родные. И что?
— Ну как что… Три недели, ну потерпела бы. Неудобно же.
Я поставила чашку. Аккуратно, чтобы не стукнуть.
— Кому неудобно, Серёж?
— Ну… всем.
— Нет. Неудобно было тебе. Тебе неудобно было во вторник сказать сестре «я спрошу у жены». Неудобно было в среду сказать мне. Неудобно было сегодня утром — поэтому ты уехал в гараж на пять часов менять колодки, которые Витька меняет с закрытыми глазами. Тебе было неудобно, поэтому неудобно стало мне. Как всегда.
— Ну ты уж скажешь — как всегда.
— Как всегда, — повторила я. — Новый год двенадцатого. Море пятнадцатого. Мой сороковой. Дача. Мамина операция. Продолжать?
— Ир, ты чего вспомнила-то? Это ж сто лет назад.
— Сто лет назад, а я помню по датам. Подумай, что это значит.
Он молчал.
— А ты помнишь, что мы в октябре в Кисловодск едем?
— В какой Кисловодск?
— Вот. Спасибо. Путёвки, Серёж. Мы их в июле смотрели, ты сам сказал «бери». Двенадцатое октября. Ты забыл через три недели, а я эту бумажку в паспорте ношу.
— Так а причём тут Кисловодск?
— При том, что если бы твоя мать с сестрой жили у нас три недели, я бы никуда не поехала. Я бы отменила. Я всегда отменяю.
Он сел напротив. Потёр лоб.
— Я не знал, что тебя это так…
— Не знал. Я не говорила.
— Ну вот! А чего не говорила?
— А тебе было удобно, что я не говорю. — Я подвинула к нему кастрюлю с борщом. — Я на тебя даже не злюсь, представь. Я просто устала быть удобной. Двадцать три года в этом доме всегда есть хлеб, твоя мать всегда накормлена и никто ни с кем не ссорится. Ты решил, что так оно само делается. Оно не само. Это делаю я.
Он открыл рот и закрыл. Впервые за много лет мой муж не нашёл, что ответить. Обычно у него в запасе «ну ты преувеличиваешь» или «давай не сейчас».
— И чего теперь? — спросил он. — Мать обиделась насмерть. Жанка звонит каждые десять минут.
— Так возьми трубку.
— И что я ей скажу?
— Не знаю. Правда не знаю. Придумай сам.
— Ир, ну ты же умеешь…
— Умею, — согласилась я. — Двадцать три года умела. Больше не буду.
Он посидел ещё. Потом встал, взял телефон и ушёл в комнату. Дверь прикрыл, но не до конца — она у нас сама отходит, надо петли менять, я год говорю.
Я всё слышала.
— Жан… Жан, ну подожди… Да не в этом дело… Нет. Нет, Жан. Я говорю — не в этот раз… Ну потому что… ну потому что она устала, вот почему. Она мать полтора месяца… Ну и что, что вы не знали. Вы и не спрашивали… Жан. Жан, подожди…
Говорил он ужасно. Коряво, с паузами, с длинными «ну», виноватым голосом, каким мужчина разговаривает со старшей сестрой, если всю жизнь боялся сказать ей «нет». Я сидела и понимала, что делает он всё не так и что я бы за две минуты нашла три формулировки, после которых Жанна успокоилась бы и осталась довольна.
Я не пошла.
Сидела на своей кухне, в тех же домашних штанах, перед той же холодной чашкой, и не пошла его спасать. Это оказалось намного труднее, чем сказать «нет» в коридоре.
Он вышел минут через двадцать. Красный, взъерошенный.
— Ну?
— Сказал, что деньгами поможем. Тысяч тридцать на потолок и обои, — буркнул он. — И что жить у нас они не будут. Обиделись все.
— Обиделись.
— Ты довольна?
Я подумала.
— Нет. Мне муторно. И я знаю, что теперь месяца три буду «та, которая свекровь на улицу выставила». И на дне рождения у Артёма мне это припомнят, и на Новый год припомнят, и через пять лет припомнят. Я не довольна, Серёж. Я просто больше не могу по-другому.
Он постоял. Потом подошёл, взял мою чашку и вылил кофе в раковину. Молча. Поставил турку на плиту.
— Тебе с корицей? — спросил он, не оборачиваясь.
Я чуть не заплакала. Не на мамином переломе, не на белом круге, не на «ты, оказывается, чужая». А вот на этом.
— С корицей.
Салфетку со стола я убрала. Пусть круг будет виден.
Тапочки с помпонами так и стояли под вешалкой, розовые, носками к двери. Я их не тронула.















