В пять сорок утра Любовь Аркадьевна сидела на перевёрнутом ведре посреди летней кухни и не шевелилась.
На плите остывал компот — варила в двенадцатом часу, потому что днём некогда. Через двор на верёвках висели полотенца. Четырнадцать штук. Она их пересчитала не нарочно, само посчиталось, глаз уже сам считал: четырнадцать полотенец, девять наволочек, две простыни в пятнах от крема для загара — Ритины, чьи же ещё.
В доме спали одиннадцать человек.
Люба не плакала. И не злилась. Просто сидела на ведре, руки лежали на коленях ладонями вверх, будто она их выложила и забыла забрать.
Скрипнула дверь. На порог вышел Толик, Жаннин муж, в трусах и сланцах, потянулся так, что хрустнуло в плечах.
— О, Любаш, ты уже на ногах! Молодец, хозяйственная. Слушай, а блинчики будут? Жанна вчера говорила, ты обещала блинчики.
Люба посмотрела на него.
И ничего не сказала.
Толик подождал секунды три, не дождался, почесал живот и пошёл обратно.
— Ну ты скажи, если чего, — бросил через плечо. — Мы не гордые, мы и с вареньем поедим.
Дверь хлопнула. Люба осталась сидеть.
Дом они с Гришей купили восемь лет назад. Продали двушку в Липецке, добавили Гришину «гробовую» заначку и то, что осталось Любе от матери, и уехали из Липецка в посёлок Виноградный под Анапой. Пятнадцать минут до моря на машине, сорок пешком, если не жалеть ноги. Четыре комнаты, летняя кухня, виноград над двором и абрикос, который каждый год родит так, что ветки надо подпирать.
Грише было тогда сорок семь, Любе сорок шесть. Он устроился в санаторий — то электрику подлатать, то насос, руки золотые. Люба сначала работала в аптеке, потом сад-огород, потом лето, потом ещё лето — и как-то незаметно её работой стало лето.
Первый год было счастье. Правда счастье. Приехала Гришина сестра Жанна с семьёй из Воронежа, приехала Любина двоюродная Света с мужем, приехали кум с кумой — и Люба порхала. Стол во дворе, шашлык, вино из своего винограда, песни до двух ночи, «Люба, ты волшебница», «Люба, да у вас тут рай».
Она потом ещё месяц эти слова в себе носила.
На второй год приехали те же, но подольше. На третий Жанна привезла подругу Риту — «она тихая, она вам мешать не будет». На четвёртый Рита приехала уже сама, без Жанны, зато с дочкой и зятем.
К шестому году в доме с двадцатых чисел мая до середины сентября не было ни одного свободного дня. Ни одного.
— Люб, ну а как отказать-то? — разводил руками Гриша. — Родня же.
Родня.
Родня объявлялась обычно так: звонок в марте, голос бодрый. «Мы двенадцатого, поезд в шесть сорок, встретите?» Не «можно ли». Не «удобно ли вам». Встретите. Гриша брал на работе отгул, ехал в Анапу к поезду, потом второй раз — за Светиными, потом третий — за кем-нибудь ещё, кто «доехал автобусом до Тоннельной, ты уж подскочи».
Дальше шёл сезон. Подъём в полшестого, потому что на десятерых завтрак за двадцать минут не сваришь. Три раза в день стол. Пять раз в день чайник. Стиральная машинка не выключалась вообще, Люба иногда думала, что она когда-нибудь заговорит человеческим голосом и попросится в отпуск.
Гости вставали в десять, спрашивали, что на завтрак, ели, шли на море. Возвращались к трём, спрашивали, что на обед. Ели. Ложились. К семи спрашивали, будет ли шашлык.
Шашлык был.
— Любаш, а помидорчики порежь мелко, как ты умеешь.
— Люб, у тебя есть от изжоги? Что-то я твоей окрошкой объелся.
— Любовь Аркадьевна, а можно ещё одеяло? Кондиционер дует, мы простынем.
— Люба, а свозите нас на Утриш? Ну что вам стоит, вы же местные!
Местные. Как будто местные не устают и заправляются святым духом.
Жанна была отдельная песня. Она приезжала и первым делом шла к холодильнику — не есть, а проверять.
— Люб, а это у тебя что? Сметана? Ты гляди, она с растительным жиром, ты этикетки читай. Я себе беру только фермерскую.
Фермерскую она себе, разумеется, не покупала. Она это говорила Любе. И Люба ехала и покупала, потому что стыдно.
За восемь лет Люба ни разу — ни разу — не искупалась в море летом. Зимой ходила, в ноябре стояла у воды в куртке. А летом были июнь, июль, август, а в них картошка, стирка, поезда и «а блинчики будут?».
Про деньги никто никогда не говорил. Ни слова. Один раз Валера с Наташей, друзья ещё липецкие, прожили одиннадцать дней и на прощание торжественно вручили арбуз. Купленный, между прочим, у соседки на углу.
— Это вам! — сказал Валера. — От души!
Люба взяла арбуз и сказала спасибо.
В то лето, когда она сидела на ведре, на два дня приехала Ксюша.
Дочка жила в Краснодаре, работала администратором в стоматологии, приезжала редко — потому что, если честно, приезжать было некуда: в комнате, которую ей когда-то отвели, с мая по сентябрь спали чужие люди. В тот раз она устроилась на веранде на раскладушке и в шесть утра вышла попить воды.
И увидела мать. На ведре. С руками ладонями вверх.
Ксюша ничего не спросила. Она в мать пошла, молчаливая. Подтащила второе ведро, перевернула, села рядом и стала смотреть в ту же сторону, что и мама. На четырнадцать полотенец.
Так они и сидели минут пятнадцать. Где-то лаяла соседская собака.
Потом Ксюша сказала:
— Мам. Со следующего мая — как у людей. Приезжают — платят.
Люба медленно повернула голову.
— Как это?
— Как у Галины Ивановны через два дома.
— Ксюш, ты что. Это же родня.
— Родня, — согласилась дочь. — А ты знаешь, что мне тётя Жанна вчера сказала? Что у вас тут дешёвый отдых, но кормят однообразно.
Люба помолчала.
И впервые за восемь лет почувствовала не усталость, а что-то другое. Как будто внутри лопнуло что-то натянутое, и стало не больно, а тихо.
Считать сели в конце сентября, когда последний гость уехал.
Ксюша приехала на выходные и сказала: «Неси тетради».
Тетради у Любы были святое. Обычные ученические, в клетку, восемь штук, по одной на каждый год здесь, перетянутые аптечной резинкой. Она записывала расходы всю жизнь, ещё с тех времён, когда «до получки» было не фигурой речи.
Люба их никогда не перечитывала. Записала и забыла. Расходы пишут, чтобы спать спокойно, а не чтобы страдать.
Ксюша разложила тетради на столе, открыла ноутбук.
— Диктуй.
Одно дело — жить. Другое — увидеть свою жизнь в столбик.
Июль позапрошлого года: продукты — сто девять тысяч. Не за лето. За июль.
— Мам, а вы вдвоём зимой сколько проедаете?
— Ну… тысяч двадцать пять. Тридцать.
Ксюша молча стучала по клавишам.
Свет в августе — одиннадцать тысяч: три кондиционера и стиралка. Вода — привозная, плюс счётчик; летом в посёлке подают по графику, все моются, все стирают, у всех песок. Газ. Бензин: Гриша только на встречах и проводах за сезон намотал столько, что Люба сказала «не может быть» и полезла проверять сама.
Постельное бельё покупали новое каждый год, потому что старое застирывалось до дыр. Полотенца. Порошок мешками. Посуда, которую бьют. Надувные матрасы, которые протыкают. Таблетки от давления, которые Люба стала пить с шестого лета.
— Так, — сказала Ксюша. — Прошлое лето. Через дом прошло тридцать восемь человек. Двести семьдесят четыре человеко-дня. Расходов сверх обычной жизни — двести девяносто шесть тысяч.
Люба сидела очень прямо.
— Теперь второе. Галина Ивановна сдаёт койко-место за тысячу пятьсот. У неё три комнаты, и двор хуже вашего. За сезон она поднимает под четыреста тысяч.
— Ксюша, мы не собирались сдавать…
— Я не про сдавать. Я про то, что вы не то что не заработали. Вы триста тысяч своих отдали. И так восемь лет.
Она развернула ноутбук.
Внизу таблицы стояла цифра.
Люба посмотрела, потом сняла очки, потом надела и посмотрела ещё раз.
Два миллиона сто с чем-то тысяч.
— Это неправильно посчитано, — сказала она наконец.
— Это посчитано только по твоим тетрадям. Без бензина за первые три года, ты его не писала. Без папиных отгулов. Твоё здоровье в тетрадь тоже не запишешь.
Люба вдруг очень отчётливо вспомнила, как два года назад они с Гришей решили поменять окна на веранде. Посчитали, вздохнули и постановили: в следующем году. И в следующем тоже постановили: в следующем году.
Веранда. Машина. Гришины зубы, которые он всё откладывает.
— Вы чего не спите? — Гриша зашёл в майке, заспанный. — Второй час.
Ксюша молча развернула к нему экран.
Он смотрел долго. Потом сел. Взял тетрадь, полистал, положил.
— Ну и что теперь, — сказал глухо.
— Теперь с мая — восемьсот рублей с человека в сутки. Дети до десяти бесплатно.
— Восемьсот?! — Гриша даже привстал. — Ксюх, ты в своём уме? Это ж Жанна! Сестра моя! Я ей — счёт?! Она меня в порошок сотрёт.
— Пап…
— Нет. — Он хлопнул ладонью по столу. — Вы как хотите, а я в это не лезу. Меня потом мама покойная во сне спросит: Гриша, ты чего с сестры деньги брал? Не буду. И вам не советую.
И ушёл в спальню.
Ксюша посмотрела на мать.
— Мам, если ты не готова…
Люба закрыла тетрадь. Аккуратно натянула резинку.
— Я готова, — сказала она.
Жанна позвонила, как всегда, в марте.
— Любка, привет! Мы взяли билеты, представляешь, как подорожали! Пятого июня, поезд в шесть сорок. Нас пятеро, и Лена с Кириллом подтянутся числа десятого. Гриша встретит? И ты воды запаси, в прошлом году не хватало.
— Жанна, — сказала Люба, — я тебе по делу. С этого года мы принимаем за деньги. Восемьсот рублей с человека в сутки, дети до десяти бесплатно. Готовит каждый на себя, кухня общая, бельё меняю раз в неделю. По городу и на экскурсии больше не возим, тут маршрутка ходит.
Сказала ровно и тихо, как когда-то в аптеке говорила «этот препарат по рецепту».
И замолчала.
В трубке стало очень тихо. Так тихо, что Люба слышала, как у Жанны бормочет телевизор — какая-то передача про сад-огород.
Пять секунд. Восемь. Двенадцать.
— Люба, — произнесла Жанна медленно и незнакомо. — Я что, должна платить, чтобы приехать к родному брату?!
— Да, — сказала Люба.
И это «да» вышло у неё до того спокойным, что она сама удивилась.
Дальше был крик. Минут на шесть. Из него Люба узнала, что она всегда была жадная, что Гриша под каблуком, что мама-покойница перевернётся, что «мы вам, между прочим, конфеты возили», что «на родне наживаться — последнее дело» и что «море вообще-то общее».
— Море общее, — согласилась Люба. — Дом мой.
И положила трубку. Руки трясло, сердце колотилось где-то в горле. Она села на табуретку и засмеялась — тихо, некрасиво, со всхлипом. Восемь лет. Восемь лет она не могла произнести три предложения.
Двоюродная Света написала на следующий день, сухо:
«Люба, я всё понимаю, у всех сейчас тяжело. Но я думала, мы сёстры. Оказывается, у нас теперь гостиница. Ну ладно, будем знать. Мы, наверное, в Крым».
Валера с Наташей позвонили вместе, оба на громкой, голоса сладкие:
— Любаш, ты только не подумай ничего! Мы всё понимаем, времена такие! Мы вообще-то в Турцию хотели, там всё включено… Мы пока не определились. Ты нас держи в курсе!
Люба потом посчитала: за их одиннадцать дней по новой цене выходило семнадцать тысяч шестьсот на двоих. Турция на двоих в июле — под двести. Но им, оказывается, было принципиально.
Рита оказалась честнее всех. Она написала одно сообщение:
«Совесть поимейте. Восемьсот рублей за раскладушку в сарае».
Раскладушка в сарае была в летней кухне, с новым матрасом, но уточнять Люба не стала.
А потом началось то, чего она не ждала.
Жанна обзвонила всех. Вообще всех, включая тётку из Мичуринска, с которой не разговаривала лет пятнадцать. Версия была отточена, как нож: «Гришу жена доедает. Она в этом году с больной сестры денег потребовала».
С больной сестры. Жанна, у которой давление, но которая на Восьмое марта на видео отплясывала так, что стол ходил.
Гриша сделался чёрный. Ему звонил двоюродный брат Костя и говорил: «Гриня, ну ты мужик или где?» Ему звонила тётка и плакала в трубку.
А потом Жанна выложила пост в «Одноклассниках». Без имён, но так, что все поняли. «Есть люди, которых меняют деньги. Купили дом у моря — и забыли, кто их в девяностые картошкой кормил. Мы к ним всей душой, а у них теперь прейскурант. Берегите родных, пока они не превратились в бизнес».
Двести восемьдесят лайков. «Какой ужас». «Сейчас все такие». «А вы им ещё и конфеты возили».
Люба прочитала это ночью и не спала до утра. Лежала и думала: а вдруг правда? Вдруг я жадная? Вдруг я и есть та самая, про которую пишут?
Утром вышла на кухню, а там сидел Гриша. С телефоном в руках. Тоже читал.
— Гриш, — сказала она, — может, отменим?
Он поднял глаза. Что-то у него за ночь в лице переменилось.
— Я Жанне позвонил. Полчаса назад.
— И?
— Я сказал: Жанна, ты пишешь, что нас деньги испортили. А ты за восемь лет хоть раз спросила у моей жены, как она себя чувствует? — Он помолчал. — Она мне: «При чём тут это». Я говорю: вот и я о том. Ни при чём. — Гриша встал, налил себе чаю. — Восемьсот, значит, восемьсот. И вот ещё. Я в июне отгулы брать не буду. Пусть на маршрутке едут, как люди.
Люба смотрела на мужа и думала, что двадцать девять лет вместе, а он всё равно умеет удивить.
В апреле пришло сообщение с незнакомого номера.
«Люба, здравствуйте. Это Марина, бывшая жена Кости. Я слышала про ваши условия. У вас есть свободные дни в августе? Нас двое, я и Артём, ему одиннадцать. Заплачу вперёд».
Люба перечитала три раза.
Марину в семье не любили. Точнее, Марину в семье считали чудовищем. Когда они с Костей разводились, Жанна на всех углах рассказывала, что «эта его обобрала до нитки», «квартиру оттяпала», «мальчика против отца настраивает». Люба подробностей не знала, но верила — потому что все верили.
Она написала: «Есть. С пятого по пятнадцатое. Восемьсот с каждого, Артём тоже, ему больше десяти».
Марина: «Хорошо. А можно я приеду третьего? Отпуск раньше начинается. И скажите, что привезти? Я всё равно на машине».
Про «что привезти» Любе за восемь лет не написал никто. Ни разу.
Приехала она третьего, в семь вечера. Худая, коротко стриженная, в очках, за рулём старенькой «Гранты». Вытащила из багажника два пакета — мёд, сыр, копчёная колбаса из своего города, коробка чая — и ещё в калитке протянула Любе конверт.
— Тут девятнадцать двести. За двенадцать дней на двоих. Я на день раньше, вы посчитайте.
— Марина, да что вы, потом…
— Нет, — твёрдо сказала она. — Давайте сразу, чтобы никому не было неловко.
Артём, тощий и вихрастый, сказал «здравствуйте» и пошёл смотреть абрикос.
За двенадцать дней Марина ни разу ничего не попросила. Вставала в семь, варила сыну кашу, мыла за собой посуду и вытирала стол. Ездила на маршрутке. Увидела, как Люба тащит воду, — на другой день привезла на машине шесть баклажек. Один вечер повозилась с Гришиным ноутбуком и починила то, что Гриша два года собирался нести в сервис.
А на десятый день Люба вышла вечером во двор и увидела, что Марина сидит на лавочке и плачет.
— Марин, ты чего? Обидел кто?
— Нет. — Она вытерла лицо. — Тёма сегодня сказал: мам, это лучшее лето в моей жизни. — Усмехнулась. — Мы шесть лет никуда не ездили. Я после развода одна ипотеку четыре года тянула. Вам ведь другое рассказывали?
— Рассказывали, — честно сказала Люба.
— И как?
— А я теперь и про себя знаю, что рассказывают, — сказала Люба. — Так что давай ты сама расскажешь, а я послушаю.
Просидели до полуночи. Оказалось, что квартиру Марина не оттяпала, а выплачивала одна. И что Костя сына видеть не рвался. И много ещё чего оказалось.
Уезжая, Марина обняла Любу.
— Спасибо вам. И не думайте, что это дорого. Это дёшево. Просто вы к себе плохо привыкли относиться.
Двенадцатое августа, вторник. Марина с Артёмом уехали на экскурсию сами, следующие постояльцы — женщина с дочкой из Ростова, по объявлению — только в четверг. Гриша ушёл на работу.
Люба проснулась в шесть, по привычке, и лежала, ожидая, когда внутри включится: тесто, чайник, стирка.
Не включилось. Стирать было нечего. Кормить некого.
Она встала, походила по дому. Постояла на веранде. Потом надела старый купальник, который восемь лет назад привезла из Липецка, накинула халат, взяла полотенце — своё, чистое, ничьё — и пошла пешком на море.
Шла сорок минут. Мимо виноградников, мимо ларька с абрикосами, мимо Галины Ивановны, которая крикнула через забор:
— Люб, ты куда в такую рань?
— Купаться!
— Куда?!
В восемь утра на пляже почти никого. Вода была гладкая, тёплая сверху и холодная снизу, и когда Люба зашла по грудь и оттолкнулась ногами от дна, в голове не осталось вообще ничего. Ни блинчиков, ни счётчика, ни поезда в шесть сорок.
Она лежала на спине и смотрела в белое от жары небо. Потом сидела на камнях и ела абрикос. И никто ей не звонил.
В ноябре позвонила Жанна.
Люба увидела имя на экране и по старой памяти почувствовала, как внутри сжалось.
— Люб, ты не бросай трубку. Я болею.
— Что случилось?
— Гипертония, вторая степень. Врач говорит: вам надо к морю, минимум на месяц. — Пауза. — Люб… Ну ты же не возьмёшь с больной сестры деньги? Я тебя просто не узнаю. Мы же родные.
Люба стояла у окна. Во дворе Гриша обрезал виноград.
Год назад она бы уже говорила: «Конечно, Жанночка, приезжай, о чём разговор». Она даже физически это чувствовала — как внутри готова открыться та самая дверца, за которой всегда лежало готовое «да».
— Жанна, мне правда жаль, что ты болеешь. Приезжай в мае, я тебе дам угловую комнату, она самая прохладная. Восемьсот рублей.
— То есть с больного человека…
— С больного человека в санатории берут от четырёх тысяч в сутки, и там врач, — сказала Люба. — Если тебе нужно лечение — тебе нужен санаторий, а не моя летняя кухня. Если отдых — восемьсот.
Молчание.
— Ты изменилась, — сказала Жанна.
— Да, — согласилась Люба.
А в июле Жанна позвонила снова.
Люба как раз развешивала бельё — три комплекта, не четырнадцать полотенец. В доме жили пожилые супруги из Тулы и Марина с Артёмом, приехавшая уже во второй раз, на три недели.
— Люб… ты занята?
— Развешиваю. Говори.
Жанна начала осторожно, а потом её прорвало.
У Лены затеялся ремонт. И Лена с мужем и двумя детьми переехали к матери. «На три недели». Шёл второй месяц.
— Люб, ты пойми, я же не против, это же дети. Но я встаю в шесть, потому что четыре человека, им завтрак. Потом обед. Потом эта их стиральная машина — мне за свет счёт пришёл, я села. Просто села. И знаешь, что самое… Они ничего не покупают. Вообще. Лена говорит: мам, мы же на ремонт копим. А я, значит, не коплю. Я пенсию получаю двадцать три тысячи, мне шестьдесят два года. И зять этот. Заходит утром на кухню и спрашивает: «А блинчики будут?»
Люба стояла с прищепкой в руке.
— Люб, — сказала Жанна совсем тихо. — А ты как… восемь лет-то?
Можно было сказать многое. У Любы за восемь лет столько накопилось, что хватило бы часа на два без остановки. Про арбуз. Про фермерскую сметану. Про двести восемьдесят лайков.
Она посмотрела на верёвку с бельём, на абрикос, на Артёма, который во дворе учил соседского кота давать лапу.
— Плохо, Жанна, — сказала она. — Плохо я эти восемь лет жила.
Жанна помолчала.
— Ну да, — сказала она. — Ну да.
И через паузу:
— А у тебя в конце августа места есть? Я одна приеду. Дней на десять. Я заплачу.
— Есть. Приезжай. Восемьсот. И, Жанна…
— Что?
— Кондиционер в угловой я поменяла. Там теперь хороший.
Вечером они с Ксюшей сидели на веранде. Дочь приехала на выходные, и теперь ей было где спать: её комнату Люба больше не отдавала никому. Ни за какие деньги.
Пахло разогретым за день камнем и виноградом. Гриша во дворе возился с мангалом, что-то мурлыкал под нос. Окна на веранде они в прошлом году поменяли, а Гриша наконец сделал зубы и ходил теперь улыбался, как артист. Марина носила из кухни тарелки, хотя её никто не просил.
— Мам, ты чего улыбаешься? — спросила Ксюша.
Люба хотела рассказать про звонок Жанны. Но не стала, не захотелось.
Она думала про то утро. Про пять сорок, про ведро, про четырнадцать полотенец и про то, что внутри тогда было выключено вообще всё. Она ведь не могла ни попросить, ни объяснить, ни заплакать. Сил не было даже понять, что ей плохо.
А дочь вышла попить воды, увидела мать на ведре — и не спросила «что случилось», не сказала «ну ты сама виновата», не стала советовать. Подтащила второе ведро, села рядом и стала молча смотреть в ту же сторону.
Пятнадцать минут. Вот и всё, что тогда было нужно.
— Ничего, — сказала Люба. — Хорошо сидим.
— Хорошо, — согласилась Ксюша и подвинула ей блюдце с абрикосами.















