Отец против жениха дочери

– Дверь придержи. Она сама не стоит.

Так Вячеслав встретил будущего зятя. Не «здравствуй», не «проходи», а вот это. И парень придержал.

Дверь в сенцы у них не закрывается лет пятнадцать. Просела на петлях, и низом чиркает по половице, и если её не подпереть, то она сама собой отходит и стоит нараспашку. Подпирают её чурбачком. Чурбачок берёзовый, обтёсанный, стоит слева от порога, и все свои знают, куда его ногой ставить.

Живут они на краю райцентра, дом свой, при нём восемь соток. Дом отцов, поставлен в шестьдесят восьмом, и половина улицы такая же по возрасту. Вячеславу сорок девять. Работает он в котельной, а летом ещё и калымит по мелочи: руки у него, надо признать, откуда надо. Жена его, Элла, на два года моложе, тихая, всю жизнь при библиотеке. Дочь Карина одна, ей двадцать два, и она у отца – всё.

А Руслан появился в мае.

– Пап, это Руслан.

– Вижу, что не Наполеон…

– Пап!

– Ну проходи, – сказал хозяин. – Дверь-то придержал. Молодец.

Сели пить чай. Парень оказался из посёлка за тридцать вёрст по трассе, работает в дорожной службе, не пьёт, не курит, руки чистые, ногти стриженые, разговаривает спокойно. И вот это спокойствие Вячеслава почему-то и задело больше всего.

– Ну и что вы надумали.

Он спросил это ровно, как про погоду, и от этого стало только хуже.

– Мы в сентябре хотим расписаться, – сказала дочь.

– Хотеть не вредно.

Дочь сидела прямо, руки на столе, и глядела на отца в упор. Мать в эту минуту зачем-то принялась вытирать сухую клеёнку.

– Пап, мы не спрашиваем. Мы говорим.

– А вот это ты зря. – Отец отодвинул чашку. – Погодим до осени. Поглядим.

– Это на что мы глядеть-то собрались!

– На всё.

Жена в разговор не встревала. Она вообще редко встревает: сидит, разливает, подкладывает. Но, когда парень с Кариной ушли за калитку, она остановилась посреди кухни с полотенцем и сказала мужу в спину:

– Хороший парень.

– Ты откуда знаешь.

– А ты почём взял, что плохой?

Он на это не ответил. Он ушёл на крыльцо, поправил ногой чурбачок и сел курить.

А думалось ему вот что. Всё лето потом и думалось.

Он и сам когда-то приехал вот так, в восемьдесят втором. Такой же спокойный, такой же с чистыми ногтями, и так же сидел за чужим столом, и тёща глядела на него и молчала, а отец сказал коротко: увезёшь – смотри у меня. И он увёз. И жизнь у жены получилась какая-то… подпёртая.

Он всё обещал. Обещал вторую половину дома, обещал свозить её к морю, обещал поговорить с её матерью и помириться – и не поговорил, и мать умерла, а они так и не помирились. Всё оно как-то держалось на честном слове. Не разваливалось – а и не стояло.

И теперь Карина уедет туда, за тридцать вёрст, и у неё будет то же самое. Вот чего он боялся. Только сказать это вслух он не мог, потому что тогда пришлось бы рассказать, каким он сам был.

В котельной у него напарник Эдуард – не сосед, другой, полный тёзка, за что их в райцентре и путают. Так вот этот, котельный, выслушал всю историю за одну смену и вынес приговор:

– Слава, а ты чего от парня-то хочешь?

– Ничего не хочу.

Напарник его, Эдуард, сидел на ящике у котла, в резиновых сапогах с обрезанными голенищами, и жевал бутерброд, который принёс из дому в газете.

– Не-е, ты хочешь. Ты хочешь, чтоб он тебе не понравился! – Напарник поднял палец. – Это две большие разницы. Одно дело – глядеть, а другое – искать.

– Иди ты.

– И пойду. – Он посмеялся. – Ты вспомни, как тебя тесть твой встретил. Ты ж мне сам рассказывал!

– Было дело.

– И чего. Помогло тебе?

Он не ответил и взял ветошь и полез к манометру, хотя манометр был чистый.

Лето пошло.

В райцентре у нас всё узнают быстрее, чем оно случится. К июню весь наш конец уже знал, что отец против жениха дочери, и половина улицы была за отца, а половина за Карину. Обсуждали у магазина, обстоятельно.

Ездить он стал по субботам. Приезжал на маршрутке, привозил то ведро вишни от матери, то мешок цемента, который «всё равно списали». В доме молчал, за столом ел мало, на вопросы отвечал коротко и по делу.

А он его пилил.

– Ты вон помидоры-то как подвязал.

– А как надо?

– Не так.

– Покажите.

– Сам догадайся.

Дочь в такие минуты выходила из дому и хлопала дверью. Дверь, разумеется, не хлопала, а отъезжала обратно, и это выходило особенно обидно.

– Слава, – сказала как-то жена. – Ну зачем ты так.

– А как я?

– Ты его травишь. Он же тебе не отвечает.

– Вот это и плохо. Мужик должен огрызаться.

Жена стояла у мойки, не оборачиваясь, и мыла одну и ту же кружку.

– Он тебе не мужик. Он тебе сын будущий.

– Он мне никто пока.

В июне они с парнем чинили насос в колодце. Работали молча, и молчание это было не злое, а такое, какое бывает у двоих мужиков над одним делом.

– Держи.

– Ага.

– Да не так!

– А как?

– От себя! – Вячеслав дёрнул трубу. – Ты чего, первый раз?

– Ага.

– Оно и видно…

Они провозились до вечера, и насос заработал. Парень вымыл руки под колонкой, попрощался и пошёл на маршрутку. И Вячеслав, глядя ему в спину, поймал себя на нехорошем: парень ни разу за весь день не сказал «а зачем», и это его почему-то разозлило ещё больше.

Сосед Эдуард в тот год бегал с бумагами: оформлял по упрощённому свои шесть соток и сарай. Тогда как раз это дело разрешили делать просто, и полрайона забегало. Эдуард заходил через забор с папкой и жаловался:

– Слава, ты понял! Тридцать лет тут сижу, а бумаги нету! А теперь есть!

– Ну и спи спокойно.

– А я и радуюсь! – Эдуард потряс папкой. Сосед стоял по ту сторону забора в майке, и папка у него была затёртая, с резинками.

– Оно, знаешь, как: пока не оформил – вроде и не твоё. А оформил – и спишь спокойно.

– Ага. – Вячеслав мотнул головой на свою дверь. – Спи.

– А чего это у тебя?

– А ничего. Стоит и стоит.

В июле дочь с матерью завели разговор о деньгах – какие, мол, у молодых расчёты, на что жить. Вячеслав слушал с крыльца.

– У нас с материнским потом будет, если второго, – говорила дочь. – Его в том году ввели.

– Ты роди сначала, а потом считай, – отвечала мать.

– Мам!

– Ну а что «мам». Я тебе как есть говорю.

И вот тут он встал и пошёл в огород, потому что слушать про то, как его дочь будет рожать в чужом посёлке, ему было невмоготу.

В тот же вечер дочь застала мать на кухне.

– Мам. А чего он такой?

– Это какой.

– Ну колючий. Он же не всегда такой был!

Мать отложила полотенце и села.

– Всегда, дочь. Просто ты не видела.

– Мам…

– Он, когда за мной приехал, точно такой же был. Молодой, спокойный, чистенький. А отец мой на него глядел, и я за столом куска проглотить не могла.

– И что…

– А ничего. Увёз он меня, и всё. – Мать поправила скатерть. – Только я тебе одно скажу. Отец мой на него глядел, а потом ходил к нему в мастерскую и учился табуретки вязать. В шестьдесят два года учился. Так что ты не спеши.

Дочь ничего не поняла тогда. Она поймёт потом.

А в конце июля случилась дверь.

Приехал парень в субботу, а никого дома нет: жена в библиотеке, дочь за хлебом, сам на смене. Парень посидел на крыльце, поглядел на эту дверь – и снял её с петель.

Когда он пришёл со смены, дверь стояла на месте. Стояла и закрывалась. Мягко, с щелчком, как в кино.

– Это чего?

– Петли просели, – сказал парень. – Я шайбы подложил и косяк подбил. Она теперь сама не пойдёт.

– А меня спросил…

– Нет.

– Так а чего лезешь-то.

Парень помолчал.

– Я думал, вам некогда.

И вот тут он сделал то, за что ему потом было стыдно до самой осени. Он нашёл глазами чурбачок – тот стоял отодвинутый к стене – и ногой пихнул его обратно под дверь. На место.

– Пусть стоит, – сказал он. – Сколько стояло, столько и постоит.

Дочь в дверях всё это видела.

– Пап, ты дурак? – спросила она тихо.

– Ты как с отцом-то!

– А ты как с людьми!

Она ушла, и парень ушёл за ней, и в тот вечер за столом сидели двое: он да жена.

Жена долго не начинала. Собрала, вымыла, вытерла стол. А потом села напротив и сказала то, чего не говорила двадцать пять лет:

– Ты всё подпираешь, Слава.

– Чего…

– Что слышал. Ты эту дверь который год подпираешь. Ты и меня подпирал.

– Элла, ты чего…

– А ничего. – Она глядела не на него, а в стол. – Ты мне в восемьдесят втором что обещал. Половину дома. Где она? Ты мне про маму что обещал – съездить и поговорить. И где.

– Я работал!

– Знаю. – Она наклонила голову. – Ты всё работал. А когда что-то криво стояло – ты не выправлял. Ты подпирал и говорил: стоит же. Оно и стояло. Всю жизнь стояло на подпорке.

Он встал.

– Ты мне это двадцать пять лет молчала.

– Было такое.

– А теперь чего?

– А сейчас парень пришёл и выправил. – Элла подняла глаза. – За полчаса, Слава. Понимаешь? Пятнадцать лет – и полчаса.

Он опять ушёл на крыльцо и сидел там до темноты, и чурбачок стоял под дверью, и на него смотреть было противно.

А ведь она права была, жена-то. Он и сам это знал. Знал и не трогал.

Вся его жизнь и правда была на подпорках. Ступенька хрустит – он под неё кирпич. Труба потеет – он тряпку. Дочка спросила в шестом классе, почему бабушка к ним не ездит, – он ей сказал: занята бабушка. Так и подпёр. Бабушки давно нет, а ответ этот всё стоит, как чурбачок.

И ведь не лентяй он. Люди звали – он шёл и делал по совести, и в котельной у него всё блестело. Только чужое он выправлял, а своё подпирал. Потому что чужое – это работа, а своё – это разговор. А разговаривать он не умел вовсе.

В августе дочь объявила.

Пришла в воскресенье, с утра, села за стол, положила перед собой руки.

– Мы двенадцатого сентября расписываемся. У него. Пап, я тебя не зову.

Стало тихо.

– Это как – не зову.

– А так. Ты всё лето глядишь на него, как на вора. Я не хочу, чтоб ты и там так глядел.

– Карина! – ахнула Элла.

– Мам, я решила.

– Ты у меня одна, – сказал Вячеслав.

В дверях кухни стояла мать и не входила. Отец сидел, где сидел.

– Ну и что, – сказала дочь. – Я у тебя одна, а он у меня один. И мне с ним жить, а не тебе.

Она собралась и ушла. Жена заплакала на кухне, не пряча, и он ходил по своему дому и нигде не мог приткнуться, чего с ним раньше не случалось.

Ночью он вышел на крыльцо и застал там дочь. Она сидела на верхней ступеньке в его старой куртке и не обернулась.

– Не спится?

– Ага…

Он сел рядом. Ступенька под ними хрустнула – она четвёртый год хрустела.

– Ты его любишь? – спросил он.

– Пап, ну что за вопросы…

– Обыкновенные.

– Люблю. – Дочь помолчала. – Он, знаешь, чем хороший? Он не обещает. Он просто берёт и делает. Я ему сказала про полку – он на другой день привёз. Я даже испугалась.

– А чего пугаться-то.

Ночь была тёплая, августовская, и у соседа за забором догорала сварка – Эдуард что-то варил себе под навесом, не спалось ему.

– А я не привыкла… – Она повела плечом. – У нас же в доме как? Сказали – и всё. И лежит.

Он ничего не ответил. Сидел, глядел на тёмный огород и слушал, как у соседа лает собака.

– Пап, ты меня слышишь?

– А то…

– Ты не сердись.

– Я не сержусь.

Дочь ушла спать. Он посидел ещё на этой хрустящей ступеньке, пока не засерело.

Наутро он собрался и поехал туда сам.

Ехал маршруткой и всю дорогу репетировал, как войдёт и как скажет. Вышло, конечно, не так.

Жил парень с матерью в двухэтажке за автостанцией. Открыл сам, в майке, с полотенцем на плече.

– Вячеслав Петрович?

– Он самый. Пусти.

Прошли на кухню. Мать его деликатно ушла в комнату. Сели.

Хозяин долго молчал, и парень его не торопил – сидел и ждал, и вот этого его умения ждать Вячеслав уже не мог выносить.

– Ты дверь мне выправил, – сказал он наконец.

– Ну.

– А я её обратно подпёр.

– Ну.

– Так вот я тебе скажу, зачем. – Вячеслав поднял глаза. – Я её пятнадцать лет подпирал и говорил, что стоит. И жену свою я подпирал. И дочь. Я, Руслан, всю жизнь так живу: криво – подопру, и ладно. А ты пришёл и за полчаса сделал по-человечески. И мне это как ножом.

Парень молчал.

– Я тебя не за то грыз, что ты плохой. Я тебя грыз за то, что ты не я.

– Понял.

– Ни хрена ты не понял, – сказал Вячеслав и сам усмехнулся. – И слава богу, что не понял. Тебе моего понимать не надо.

Он посидел, потом хлопнул ладонью по столу.

– Слушай сюда. Крыльцо у нас гнилое. Я его который год доской прикрываю. Приедешь – покажешь, как надо?

Тот поглядел на него внимательно.

– Покажу.

– Мало этого. Научишь. – Вячеслав встал. – Я, парень, руками кое-что умею. А головой не умею. Я всё откладываю.

– Научу, – сказал парень.

– И ещё. – Уже в дверях. – Двенадцатого я приеду. Хоть зови, хоть не зови.

Домой он ехал последней маршруткой и всю дорогу глядел в тёмное окно.

Жена встретила его в сенцах.

– Ну?

– Крыльцо будем делать.

– Слава!

– А чего сразу «Слава». – Он снял ботинки. – Элла, я тебе к морю обещал?

– Обещал…

– Съездим.

– Да куда нам теперь…

– А туда. – Он повесил куртку на свой крючок. Он стоял в сенцах в одном носке, второй держал в руке, и вид у него был, прямо скажем, не геройский.

– Не в этом году, конечно. Но съездим. Ты мне только напоминай, а то я забуду. Я, знаешь, забывчивый оказался.

Жена повернулась к плите и стала там что-то переставлять, и переставляла долго, и он её не тронул.

Крыльцо они переделали в конце августа, за пару выходных. Отец подавал, парень показывал. Один раз чуть не поругались из-за уровня, потом ещё раз – из-за того, как ставить косоуры, и оба уже орали, и жена вышла и сказала, что если они так и дальше будут, то она уйдёт к соседке. И они замолчали и доделали.

А вечером, когда мылись под колонкой у сарая, Вячеслав вдруг сказал:

– Ты Карину-то не подпирай.

– Это как?

– А так. Если у вас чего криво пойдёт – ты не подкладывай. Ты выправляй сразу. Оно пока свежее – выправляется за полчаса, я проверил.

Парень засмеялся. И он засмеялся тоже – а такого с мая у него не выходило.

Расписались двенадцатого числа. Народу было немного, свои. Гуляли у Вячеслава во дворе, потому что двор большой и погода стояла.

Утром того дня он вышел на крыльцо – новое, ладное, не скрипит, – взял из-под двери чурбачок, отнёс его к летней кухне и расколол вдоль. Дверь при этом стояла закрытая и никуда не отходила.

Жена глядела на него из окна.

– Ты чего это?

Хозяйка вышла на крыльцо в халате, зябко обхватив плечи. Утро было светлое, а трава уже холодная.

– Печку топлю, – сказал он. – Тебе ж пироги ставить.

– У меня и так есть чем.

– А это не дрова. – Он сгрёб щепу в ведро. – Это, Элла, память.

И потом весь день, пока во дворе пели, ели и кричали «горько», он то и дело выходил к летней кухне, подкладывал в печку и глядел, как горит эта берёзовая чурка, столько лет простоявшая под дверью.

Гуляли шумно. Соседский Эдуард произнёс речь про свои бумаги и про то, что у него теперь всё как у людей, и его не сразу усадили. Котельный Эдуард, тёзка, кричал «горько» громче всех и в конце вечера сообщил всему двору, что он эту свадьбу, в общем-то, и устроил.

– Ты-то каким боком?! – смеялась хозяйка.

– А я ему мозги вправил! – кричал напарник. – Слава, скажи!

– Вправил, – соглашался Вячеслав. – Ты у нас известный вправляла.

Мать жениха, женщина немолодая и стеснительная, весь вечер порывалась мыть посуду, и её ловили и сажали обратно.

– Да сядьте вы уже! – ругалась хозяйка. – Сегодня не ваш день мыть!

– А чей же…

– Ничей! Сегодня вообще никто не моет!

А ближе к вечеру, когда молодые уже собирались ехать, Карина отвела отца за сарай и обняла.

– Пап, ты прости.

– Это за что…

– За то, что не звала.

– Правильно не звала, – сказал Вячеслав. – Меня бы на твоём месте вообще на порог не пустили.

– Пап!

– Ну а что «пап». Я тебе как есть говорю.

Уехали молодые в десятом часу. Двор опустел, посуду убрали, и хозяйка ушла спать, а Вячеслав ещё вышел и постоял у летней кухни.

Печка догорала. Он поворошил кочергой, и последние угли от чурки рассыпались и потухли.

– Ну вот, – сказал он вслух, сам себе. – Вот и всё.

И пошёл в дом. И дверь за собой закрыл – просто взялся и закрыл, и она стала.

И будут они теперь жить у него в посёлке, тридцать вёрст, час на маршрутке. Руслан на будущий год возьмётся у них за гараж, и Вячеслав будет подавать и спорить, и оба будут кричать, и Элла будет уходить к соседке. А дверь в сенцах стоит и закрывается, и чурбачка под ней больше нет.

Только Вячеслав всё равно, когда входит, придерживает её ладонью. По привычке. Столько лет – это, знаете, не полчаса.

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!: