Осталась после поминок помочь с посудой и через приоткрытую дверь услышала то, от чего у меня похолодели руки

Свёкла окрасила воду в тазу в мутно-розовый, и мои пальцы за полчаса стали такими же — будто я их отморозила до цвета. Я тёрла большую салатницу из-под винегрета, ту самую, гранёную, что мама доставала только по большим дням, и думала о том, как странно устроена жизнь: посуда переживает людей. Эта салатница была старше меня. Отца она тоже пережила.

Поминки закончились час назад. Гости разошлись, оставив после себя запах ладана, разварной картошки и того особого, тяжёлого воздуха, который стоит в доме, где недавно был покойник. В большой комнате ещё горели свечи у портрета, и Николай Петрович — мой отец — смотрел с фотографии куда-то мимо меня, молодой, в пиджаке, которого я не помнила.

Я осталась помочь с посудой. Не потому, что меня попросили. Меня как раз никто не просил. Просто руки сами взялись за дело — так легче, когда не знаешь, куда себя деть.

— Марина, ты бы шла, — сказала Валентина, заглянув на кухню. — Устала небось. Мы тут сами.

— Ничего. Домою.

Она постояла в дверях, вытирая руки о фартук — мамин фартук, отметила я про себя, но ничего не сказала. Валентина жила с отцом последние восемь лет. Официально они расписались года четыре назад, когда его первый раз положили в больницу. Тогда это казалось разумным: кому-то надо было оформлять документы, дежурить, носить передачи. Я жила в другом городе, приезжала раз в два-три месяца. Она была рядом.

— Ну как знаешь, — сказала Валентина и ушла.

Я осталась одна. Вода остывала, свёкла оседала на дне таза бордовым илом. За стеной, в комнате, слышались голоса — Валентина и её сын Олег. Он приехал вчера, к похоронам. Высокий, рыхлый, с вечно недовольным лицом человек лет тридцати пяти, который всю жизнь искал, кто ему должен.

Дверь на кухню была приоткрыта. Не нарочно — просто не закрывалась плотно, косяк повело ещё в те годы, когда я тут жила. Голоса доносились ясно, будто я стояла рядом.

— …всё, отмучились, — говорил Олег. — Слава богу. Я думал, он ещё месяц протянет.

— Тише ты, — шикнула Валентина.

— А чего тише? Все ушли. Эта на кухне гремит.

Я замерла с салатницей в руках. Вода капала с локтя на пол.

— Документы-то все в порядке? — спросил Олег. — Точно всё оформлено?

— Всё, всё. Ещё в марте. Я же тебе говорила.

— В марте он уже плохой был.

— Тем лучше, — сказала Валентина, и голос у неё был спокойный, будничный, каким обсуждают, что сварить на завтра. — Подписал и подписал. Нотариус приезжал на дом. Николай ручку-то держал еле-еле, я ему помогала.

— А эта? — Олег понизил голос, но всё равно было слышно. — Марина. Не докопается?

— Да с чего? Дарственная — это тебе не завещание. Оспорить дарственную — это надо в суд, это надо доказывать. А что она докажет? Что была за тыщу километров и приезжала два раза в год?

У меня похолодели руки. Не от воды — вода была ещё тёплой.

Дарственная. Отец подарил кому-то квартиру. Валентине. Ту квартиру, в которой я выросла. В которой мама умерла. В марте.

— Он вообще-то хотел Маринке отписать, — сказал вдруг Олег, и в голосе его была почти обида, будто отец покусился на его законное. — Помнишь, весной ещё говорил. Всё квартиру да квартиру, дочке, дочке.

— Мало ли что он хотел, — отрезала Валентина. — Хотел одно, подписал другое.

— А он понял вообще, что подписывал?

Тишина. Короткая. Я слышала, как в комнате скрипнул стул.

— Понял, не понял — теперь не спросишь, — сказала наконец Валентина. — Бумага есть, печать есть. Всё законно.

Я поставила салатницу на стол. Очень аккуратно, чтобы не звякнула. Сердце билось так, что его, наверное, было слышно в комнате.

— А звонила она ему? — снова Олег. — В последние-то дни.

— Звонила. Я не подходила. Скажу — спал. А ему говорила, что ты, мол, занята, приехать не можешь.

— Жёстко.

— Зато тихо. Он поспрашивал-поспрашивал да и перестал.

Вот от этого у меня по-настоящему остановилось внутри всё. Не от квартиры. От того, что отец в последние свои недели звал меня — а мне говорили, что он спит. А ему говорили, что я не хочу приезжать.

Я стояла посреди кухни, и с моих пальцев капала розовая вода, и я вдруг с абсолютной ясностью поняла: если я сейчас войду и закричу, я потеряю всё. Не квартиру — квартиру я, может, и так потеряла. Я потеряю единственное своё преимущество. То, что они не знают, что я знаю.

Поэтому я не вошла.

Я домыла посуду. Все до одной тарелки. Вытерла стол. Убрала клеёнку. Когда я вышла в комнату, лицо у меня было такое, каким и должно быть лицо у дочери на поминках отца — усталое, потухшее, ничего не выражающее.

— Домыла, — сказала я. — Пойду, наверное.

— Иди, иди, — Валентина глянула на меня быстро, чуть настороженно, но, видно, ничего не прочла. — Спасибо, что помогла.

— Как не помочь. Отец же.

Я сказала это ровно. Я сама удивилась, как ровно.

Олег сидел на диване, разглядывая телефон. На меня он даже не посмотрел.

— Ключи-то оставь, — сказала Валентина. — От квартиры. У тебя же есть.

— Есть.

Я достала связку. Медленно сняла с кольца ключ от отцовской квартиры — тот, что таскала с собой пятнадцать лет, во всех переездах, во всех сумках. Положила на стол.

— Вот.

— Ну вот и хорошо.

Я взяла пальто. У двери обернулась.

— Валентина Ивановна, а можно я тетрадку возьму? Мамину, с рецептами. Она в шкафу, на кухне.

— Да бери что хочешь, — махнула та рукой. — Мне не надо.

Я вернулась на кухню. Тетрадку взяла. А заодно, пока никто не видел, — тонкую стопку бумаг, что лежала в том же шкафу, в старой папке с завязками, где отец всю жизнь держал квитанции и справки. Выписки из больницы. Все три госпитализации. Я знала, что он их хранит: отец был из тех людей, что не выбрасывают ни одной бумажки.

Я сунула папку под пальто и вышла.

* * *

В поезде я не спала. За окном тянулась чёрная равнина, изредка вспыхивали огни станций, и я всё перебирала в голове услышанное, как перебирают чётки.

Дарственная. Договор дарения. Оформлен в марте, на дому, с нотариусом. Валентина сама сказала: «ручку держал еле-еле, я ему помогала». И ещё: «понял, не понял — теперь не спросишь».

Я не юрист-практик. Диплом у меня есть, но по специальности я не работала ни дня — так, жизнь сложилась. Но кое-что оседает в голове навсегда. И я помнила: сделку можно оспорить, если человек в момент её совершения не понимал значения своих действий. Не был признан недееспособным — а просто в тот конкретный день, в том состоянии, не отдавал себе отчёта. Тяжёлая болезнь, сильные обезболивающие, спутанность сознания — всё это имеет значение.

В папке под пальто лежали выписки. А в выписках — диагнозы, назначения, дозировки. Я боялась их читать в поезде. Прочитала уже дома, утром, разложив на кухонном столе.

Онкология в четвёртой стадии. Метастазы. С февраля — наркотические анальгетики по схеме. В мартовской выписке, в графе о состоянии, стояло короткое, страшное слово: спутанность. Периодическая дезориентация.

Договор он подписал в марте.

Я сидела над этими листками и не плакала. Слёзы кончились ещё на похоронах. Я просто смотрела на дату выписки и на то, что помнила о дате договора, и понимала: между ними, кажется, всего несколько дней.

Позвонила дочери.

— Мам, ты как? — Настя говорила осторожно, будто я хрустальная. — Доехала?

— Доехала. Настя, ты помнишь, дед весной звонил? В марте, в апреле?

— Звонил. — Она помолчала. — Мам, он тогда странный был. Путался. Один раз меня Мариной назвал, тебя. Я не стала тебе говорить, ты и так нервничала.

— Он про квартиру что-нибудь говорил?

— Говорил. — Настя вздохнула. — Что хочет тебе всё оставить. И мне что-то. Мам, а что случилось? У тебя голос…

— Ничего. Потом расскажу. Ты только запиши, пожалуйста, дату, когда он тебя Мариной назвал. Если помнишь. Хоть примерно.

— Запишу. Мам, ты меня пугаешь.

— Всё нормально, солнышко. Всё нормально.

Я положила трубку и долго сидела, глядя в окно. Во дворе дворник скрёб лопатой последний мартовский снег — уже рыхлый, серый, ноздреватый. Скрежет железа по асфальту.

Потом я взяла лист бумаги и стала выписывать. Не эмоции — факты. Даты. Что за чем шло. Так меня когда-то учили, ещё на первом курсе: когда всё валится, бери лист и пиши по пунктам. Факт первый. Факт второй.

* * *

К юристу я пошла через неделю. Не к громкому, не к дорогому — к обычной женщине в обычной консультации, которую мне посоветовала знакомая. Её звали Ирина Александровна, ей было под шестьдесят, и она носила очки на цепочке.

— Рассказывайте, — сказала она, отодвинув чашку с остывшим чаем. — Только по порядку и без нервов. Нервы дома оставьте, тут они не помогают.

Я рассказала. Про поминки, про дверь, про услышанное. Про папку с выписками. Она слушала, не перебивая, изредка что-то помечая в блокноте.

— Так, — сказала она, когда я закончила. — Давайте я вам сразу скажу, что тут просто, а что сложно. Просто — это то, что вы дочь, наследница первой очереди. Если бы отец умер без завещания и без дарственной, квартира делилась бы между вами и супругой. Пополам, грубо говоря.

— Но дарственная всё меняет.

— Дарственная меняет всё, да. — Ирина Александровна сняла очки. — Если человек при жизни подарил квартиру, то в наследство она уже не входит. Она не его. Дарить своё имущество — законное право каждого. Отец имел полное право подарить квартиру жене. И тогда вам, простите, ничего не причитается.

— А если он не понимал, что подписывает?

— Вот. — Она снова надела очки, будто это ей помогало думать. — Вот тут и начинается ваше дело. Есть в законе такая статья. Если гражданин в момент сделки не был способен понимать значение своих действий или руководить ими — сделку можно признать недействительной. Даже если он формально дееспособный. Даже если рядом сидел нотариус.

— Как это доказать?

— Тяжело, — честно сказала она. — Не буду вам обещать лёгкой прогулки. Человека уже нет, спросить нельзя. Значит, доказывать надо косвенно. Медицинские документы — это раз. Диагноз, препараты, записи врачей о состоянии сознания. У вас, говорите, есть выписки?

— Есть. В марте — спутанность, дезориентация.

— Это хорошо. Точнее, — она поморщилась, — это грустно, но для дела хорошо. Дальше — свидетели. Кто видел его в тот период, кто может рассказать, каким он был. Путал имена, не узнавал людей, не ориентировался во времени.

— Внучка. Он её моим именем называл.

— Записывайте всех. И самое главное. — Ирина Александровна подалась вперёд. — По таким делам суд обычно назначает посмертную экспертизу. Судебно-психиатрическую. Эксперты изучают всю медицину, все показания и дают заключение: мог человек в тот день понимать, что делает, или не мог. Вот это заключение, как правило, и решает исход.

— И какие у меня шансы?

Она помолчала.

— Марина, я вам честно. Я не гадалка. Дела эти тяжёлые, долгие, на год, а то и больше. Бывает, выигрывают. Бывает, проигрывают, даже когда всё вроде очевидно. Но у вас есть две вещи, которых у многих нет. Есть документы, где чёрным по белому написано про состояние. И есть понимание, что отец хотел иначе.

— Понимание к делу не пришьёшь.

— Не пришьёшь, — согласилась она. — Но оно вам самой нужно. Чтобы дойти до конца и не свернуть.

Я смотрела на неё и думала: вот сидит немолодая женщина в кабинете с фикусом на подоконнике и линолеумом на полу, и говорит мне вещи, которые страшнее всего тем, что они правдивы. Не обещает победы. Не обещает справедливости. Только — что можно попробовать.

— А то, что она мне не давала с ним поговорить, — сказала я тихо. — В последние дни. Это ведь никак?

Ирина Александровна посмотрела на меня поверх очков долгим взглядом.

— Это, Марина, никак. По закону — никак. Это, если хотите, между вами и вашей совестью. И между ней и её. Закон таких вещей не судит. — Она помолчала. — Но я вам вот что скажу. За тридцать лет практики я поняла одну штуку. Люди, которые так делают, — они не про квартиру. Квартира — предлог. Им надо, чтобы вы себя почувствовали никем. Чтобы вы поверили: вы дочь, а прав у вас — ноль. Так вот ваша задача — не поверить.

* * *

Домой я шла пешком через весь город, хотя было далеко. Мне нужно было выходить это в себе.

Я думала об отце. Не о том, спутанном, мартовском, а о прежнем. Как он учил меня кататься на велосипеде во дворе той самой квартиры — бежал сзади, держал за седло, а потом отпускал и кричал: «Крути, крути, я держу!» — хотя уже не держал. Как чинил мне портфель суровыми нитками. Как в мой развод не сказал ни слова упрёка, только: «Захочешь — приезжай, дом всегда есть».

Дом всегда есть.

Я остановилась посреди тротуара, и меня обтекали прохожие, а я стояла и думала: он ведь так и хотел. Оставить мне дом. Чтоб был. А ему сказали, что я не хочу приехать. И он, наверное, решил, что дочери его дом не нужен.

Вот с этим я жить не могла.

Вечером позвонила Валентина. Сама. Голос сладкий.

— Мариночка, ну как ты, доехала? Я всё переживаю.

— Доехала, Валентина Ивановна. Спасибо.

— Ты, это… не серчай, что я про ключи-то. Просто порядок должен быть. Мало ли.

— Какой порядок?

— Ну, квартира-то теперь моя. Николай мне отписал ещё при жизни, по-хорошему, при нотариусе. Ты не знала? — Она сказала это будто мимоходом, но я слышала, как она вслушивается в мою реакцию.

— Знала, — сказала я спокойно. — Дарственная.

Пауза. Она не ожидала, что я знаю слово.

— Ну да, — сказала она уже суше. — Дарственная. Так что ты не думай ничего такого. Всё по закону.

— По закону так по закону, — согласилась я. — А выписки его больничные у тебя остались? Я бы взяла на память. Там почерк его на полях, он же всё подписывал.

Снова пауза. Длиннее.

— Какие выписки?

— Больничные. Их три было. С прошлого февраля.

— Не знаю я ни про какие выписки, — сказала Валентина, и голос у неё стал плоский. — Выбросили, наверное. Мусора после него — гора.

— Жалко, — сказала я. — Ну ничего.

Я положила трубку и подумала: вот и хорошо, что я забрала папку тогда, у шкафа. Пока Валентина махала рукой: «бери что хочешь».

Иногда всё решают три секунды и одна старая папка с завязками.

* * *

За свидетелями я ездила сама. Ирина Александровна сказала: одно дело — бумага, другое — живой человек в зале, который смотрит судье в глаза и говорит своими словами. Живому верят больше.

К тёте Гале, соседке отца по площадке, я поднялась в тот же приезд, что и забирала документы из поликлиники. Она открыла не сразу — долго гремела цепочкой, вглядывалась в глазок.

— Мариночка? Ты, что ли? Господи, заходи, заходи.

Кухня у неё была маленькая, заставленная банками с закрутками, и пахло валерьянкой и жареным луком. Она усадила меня, налила чаю в чашку с отбитой ручкой.

— Тётя Галя, я по делу. Тяжёлому. Про папу.

— Ох, Коля, Коля. — Она перекрестилась на угол, где висела иконка. — Хороший был мужик. Тихий. Ты пей чай-то, остынет.

— Вы весной его видели? В марте? Каким он был?

Тётя Галя поставила чашку. Помолчала, будто решая, стоит ли говорить.

— Плохой был, Мариночка. Ты меня прости, что скажу. Раз выхожу мусор выносить — а он на площадке. В тапках, без куртки, март на дворе. Стоит и на кнопки лифта смотрит. Я говорю: «Коль, ты куда?» А он на меня — как на чужую. «А год-то, — говорит, — нынче какой?» Я аж обмерла.

— Он вас не узнал?

— Узнал не сразу. Постоял, поморгал, потом: «А, Галь, это ты». А до того — как в тумане. — Она вздохнула. — Я тогда этой его, Валентине, сказала: за ним же глаз да глаз нужен, разве можно одного оставлять. А она мне: «Не ваше дело, ходите тут». Вот и весь разговор.

— Тётя Галя, а вы бы это в суде повторить смогли? Про год, про тапки?

Она посмотрела на меня внимательно.

— В суд, значит, дошло.

— Дошло.

— А эта — против тебя?

— Против.

Тётя Галя помолчала, потом решительно отставила чашку.

— Пойду, — сказала она. — Скажу, как было. Меня, Мариночка, на восьмом десятке уже пугать нечем. А Колю жалко. Обидели ведь мужика на самом конце. Это грех.

* * *

Иск я подала весной, когда снег окончательно сошёл. Между поминками и заявлением в суд прошло чуть больше двух месяцев — я не спешила, Ирина Александровна не велела спешить. «Соберём всё, потом подадим. Один раз, но хорошо».

Мы собрали. Заверенные копии медицинских карт — их пришлось запрашивать через адвокатский запрос, потому что мне, дочери, поликлиника поначалу отказала. Показания Насти. Показания соседки по лестничной клетке, тёти Гали, которая помнила, как отец в марте вышел на площадку в тапках и спросил, какой нынче год. Показания медсестры из хосписной службы, что приходила на дом, — эта женщина, немолодая и усталая, согласилась не сразу, но, когда узнала, о чём речь, сказала только: «Он хороший был. Путался, да. Меня то женой звал, то сестрой».

Ходатайство о посмертной экспертизе Ирина Александровна заявила сразу, в первом же заседании.

Валентина пришла с адвокатом — молодым, в остром костюме. Он говорил уверенно, много, красиво. Что дарение — законная сделка. Что нотариус удостоверил дееспособность. Что истица годами не интересовалась отцом и вспомнила о нём только ради квадратных метров.

Я сидела и слушала, как из меня делают ту, кому нужны метры. И держалась за одну мысль: не поверить. Не поверить, что я никто.

— У истца есть что ответить? — спросил судья.

— Есть, — сказала я и встала.

Я не готовила речь. Просто сказала как есть.

— Мне не нужны метры. Мне нужно, чтобы было по правде. Отец хотел оставить квартиру мне и внучке. Он говорил это, пока мог говорить. Потом он заболел так, что путал имена. И в это время появилась бумага. Я не была рядом в последние дни — но не потому, что не хотела. Мне говорили, что он спит. А ему говорили, что я не приеду. Я это знаю точно, потому что слышала своими ушами, как об этом говорили. После похорон. Через дверь.

В зале стало очень тихо.

— Это ваши домыслы, — быстро вставил адвокат Валентины.

— Может быть, — сказала я. — Пусть решит экспертиза. Про бумагу. А про остальное… про остальное пусть каждый решит сам для себя.

Я села. Руки у меня дрожали, но голос — нет. Голос я удержала.

* * *

Экспертиза шла долго. Три месяца. Летом. Я старалась не думать об этом каждый день, но получалось плохо. Работала — я делаю переводы на дому, — гуляла с Настей, красила на даче забор, лишь бы руки были заняты. Как тогда, с посудой. Когда руки заняты, голова не так сходит с ума.

Валентина за это время звонила дважды. Первый раз — угрожала: «Ты пожалеешь, я тебя по судам затаскаю». Второй раз, месяца через полтора, — иначе. Тихо, без наглости.

— Марин. Давай по-хорошему. Ну зачем нам суды. Я тебе отступного дам. Треть. Деньгами. И разойдёмся.

Я поняла: она испугалась. Экспертиза — это то, чего нельзя купить и нельзя уговорить.

— Валентина Ивановна, — сказала я. — Мне не про треть. Мне про то, что вы отцу говорили, будто я приезжать не хочу.

Она бросила трубку.

Заключение пришло в сентябре. Я не буду пересказывать все формулировки — их было много, тяжёлых, латинских. Но суть я запомнила дословно, потому что перечитала раз двадцать. Эксперты пришли к выводу, что с высокой степенью вероятности в исследуемый период — включая дату сделки — Николай Петрович находился в состоянии, при котором не мог в полной мере понимать значение своих действий и руководить ими.

Не мог понимать.

Я сидела с этим листком на той же кухне, где два года назад мыла посуду в розовой от свёклы воде, и вот теперь наконец заплакала. Не от радости. Я не чувствовала радости. Я плакала оттого, что теперь у меня была бумага, которая говорила то же, что я и так знала: отца обманули. И оттого, что бумага эта не могла вернуть мне тех недель, когда он звал, а мне говорили, что он спит.

* * *

Заседание, на котором должны были всё решить, назначили на конец октября.

Накануне вечером мне позвонила Настя.

— Мам. Завтра ведь суд?

— Завтра.

— Ты выиграешь.

— Я не знаю, солнышко. Экспертиза — это очень весомо. Но решает всё равно судья. Всякое бывает.

— А если выиграешь — что будет с квартирой?

Я задумалась. Об этом я, странным образом, думала меньше всего.

— Если суд признает дарение недействительным, квартира вернётся в наследство. Как будто её никто не дарил. И тогда она будет делиться. Между мной и Валентиной. Пополам, наверное. Она жена, она тоже наследница.

— Пополам? — Настя возмутилась. — После всего?

— Пополам, — сказала я. — Она вдова, Настя. По закону вдова наследует. То, что она поступила подло, закон не отменяет её долю. Так устроено. Наследство делят не по совести, а по родству.

— Это несправедливо.

— Это по закону. А по закону и по справедливости — не всегда одно и то же. Я это в этом году хорошо поняла.

Настя помолчала.

— И тебе хватит половины?

Вот тут я задумалась по-настоящему. Мне ведь и правда не квартира была нужна. Продать, разменять, съехаться — я об этом даже не думала все эти месяцы. Мне нужно было, чтобы суд сказал вслух: сделка недействительна. Чтобы было записано, что отца обманули. Чтобы это не сошло с рук тихо, буднично, под звон вымытых тарелок.

— Хватит, — сказала я. — Мне, Настя, не половина квартиры нужна. Мне нужно, чтобы правда была записана на бумаге. Чтобы её нельзя было выбросить, как выбросили те выписки. Половина квартиры — это так, приложение.

* * *

Утром я встала рано. За окном был октябрь — мокрый асфальт, жёлтые листья, прибитые дождём, тот особый свет, когда небо ровное и белое, как несписанный лист.

Я надела то же тёмное пальто, в котором два года назад унесла из отцовской квартиры папку с завязками. С тех пор оно мне стало чуть велико — я похудела за эти два года. Но выбрасывать я его не собиралась. У этого пальто была своя роль в моей жизни.

Ирина Александровна ждала меня у входа в суд. В том же костюме, с теми же очками на цепочке.

— Волнуетесь? — спросила она.

— Волнуюсь.

— Правильно. Волноваться — это нормально. — Она поправила очки. — Марина, я вам вот что скажу, пока не вошли. Что бы там сегодня ни решили — вы своё уже сделали. Вы не поверили, что вы никто. Вы дошли. Это, знаете, редко кто может.

— А если проиграем?

— Тогда будем думать про апелляцию, — спокойно сказала она. — Но я вам скажу так. С таким заключением экспертизы я за двадцать лет не помню, чтоб проигрывали. Не помню. Но зарекаться не буду. Пойдёмте.

Мы поднялись по стёртым ступеням. В коридоре суда пахло пылью и старой краской. На скамейке у нужной двери уже сидела Валентина — в чёрном платке, будто всё ещё в трауре, хотя траур давно кончился. Рядом стоял её адвокат в остром костюме, что-то ей тихо говорил. Олега не было. Олег к этому времени куда-то делся из её жизни — как исчезают люди, когда пахнет не наживой, а хлопотами.

Валентина подняла на меня глаза. Мы смотрели друг на друга через весь коридор — секунду, две, три. Я не отвела взгляд. И не сказала ничего. Всё, что я хотела ей сказать, скажет сегодня не мой голос.

Секретарь приоткрыла дверь и заглянула в коридор.

— По иску о признании договора дарения недействительным — проходите.

Я встала. Ирина Александровна тронула меня за локоть.

— Ну, — сказала она. — С богом.

Я шагнула к двери. Той самой приоткрытой двери, из-за которых, кажется, и состоит вся моя жизнь в последние два года: одна на кухне, за которой я услышала правду; и вот эта, судебная, за которой правду сейчас или скажут вслух, или нет.

На пороге я обернулась. Валентина по-прежнему сидела на скамейке, комкая в руках чёрный платок, и лицо у неё было уже не наглое и не сладкое — а какое-то маленькое, растерянное, как у человека, который вдруг понял, что тарелки все перемыты, гости разошлись, а звон вымытой посуды больше ничего не заглушает.

Я взялась за ручку двери и потянула её на себя.

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Осталась после поминок помочь с посудой и через приоткрытую дверь услышала то, от чего у меня похолодели руки
Нам счастья не надо