Такси до кладбища.

Такси Люба не вызывала никогда. Ей нравилось выходить на дорогу, поднимать руку и смотреть, кто остановится. Остановится тот, кому нужно поговорить. За двадцать лет она вывела целую типологию: «жигулисты» тормозили охотнее иномарок, женщины охотнее мужчин, а вот дальнобойщики реже всех.
Но сегодня остановился именно дальнобойщик. Старый «Вольво» с прицепом, кабина чистая, на стекле бумажный флажок с гербом и фотография смеющегося мальчика лет семи.

Люба села.

— Далеко? — спросил водитель.

— До кладбища.

Водитель кивнул и ничего не сказал. Дорога была ровная, скучная, поля по обе стороны серые, в редких пятнах снега. Километра через два он всё-таки не выдержал:

— К мужу?

— К дочке.

— Ааа. — Он помолчал. — Давно?

— Восемнадцать лет.

Он снова помолчал, потом сказал тихо:

— У меня не стало сына. Восемь лет ему всего было. Заболел, и всё. Я после этого год за руль не садился. Жена говорила: езжай, работай, иначе сойдёшь с ума. А я не мог. Казалось, если сяду за руль, значит, всё нормально, значит, живу дальше. А как жить дальше, если его нет?

Люба не сказала «соболезную». Не сказала «время лечит». Она посмотрела на фотографию на лобовом .

— Как звали?

— Мишка. Михаил.

— Он любил, когда вы за рулём?

Водитель вздрогнул.

— Любил. Он со мной в рейсы просился. Я ему говорил: подрастёшь, возьму. Он всё время спрашивал: а когда подрасту? А когда? А я отвечал: вот закончишь первый класс, тогда и поедем.

— И что было после первого класса?

— Летом заболел. В июне. А в сентябре бы поехали. Я уже и маршрут выбрал — до Байкала, чтобы он озеро увидел. Он про Байкал по телевизору смотрел, всё время рисовал его синим карандашом. У него карандаш синий был, самый любимый, я его до сих пор храню.

Люба отвернулась к окну.

— Значит, вы так и не съездили.

— Не съездили. Каждый раз, как подумаю об этом, сразу вот здесь, — он постучал себя по груди, — сдавливает.

— А вы попробуйте съездить один. Будете ехать и с ним разговаривать. Вслух. Он услышит.

Водитель криво усмехнулся:

— Вы в это верите?

— Я это знаю, — сказала Люба. — Моя дочка утонула в пруду, была с бабушкой. Я в тот день была на работе. Мне позвонили в четыре часа дня. Я до сих пор помню, какого цвета было небо, когда я услышала телефон. Оно было серое, вот как сейчас. И я тогда подумала: всё, дальше ничего не будет. Совсем ничего.

Водитель сбросил скорость. Ему стало не по себе, но не от её слов, а от того, как спокойно они были сказаны.

— Как вы… — начал он и не закончил.

— Как я выжила? — Люба пожала плечами. — Сначала никак. Год в себя не приходила. Муж не выдержал, ушёл через полгода. Сказал: «Ты стала другая». А я и была другая. Я вообще перестала понимать, зачем всё это — работа, деньги, планы. Всё стало серым, как тогдашнее небо. Знаете, что меня вытащило?

— Что?

— Соседка. Простая такая тётка, продавщица из овощного. Пришла ко мне и сказала: «Люба, ты, конечно, можешь дальше лежать лицом к стене, это твоё право. Но у меня завтра ревизия, и мне нужна помощь. Я одна не управлюсь. Приходи к девяти».

— И вы пошли?

— Пошла. Не потому что хотела, а потому что она не жалела. Все вокруг жалели, и от жалости мне хотелось умереть. А она не жалела. Она просто сказала: приходи, ты нужна. И я пришла. Весь день считала банки с горошком, а к вечеру поела нормально, потому что устала.

Она помолчала.

— Вот тогда я и поняла: спасает не сочувствие. Спасает дело. И кто-то, кто говорит тебе: вставай, ты нужна.

Водитель довёз её до поворота на кладбище, отказался от денег и уехал. Люба знала, что он поедет на Байкал. Может, не завтра, может, через год. Но поедет.

Она видела людей насквозь.

Работала Люба в похоронном бюро «Вечность» — название было пошлое, но менять его никто не собирался. Кроме прямых обязанностей делала то, чего не было ни в одной должностной инструкции: сидела с людьми, у которых только что умер кто-то близкий, и говорила с ними. Не о венках и не о катафалке. О том, о чём они не успели.

Пришла она сюда случайно. После смерти дочери перепробовала всё: работала в овощном, потом в регистратуре поликлиники, потом мыла полы. Везде было одно и то же — она видела людей насквозь, и это мешало. В овощном она однажды сказала что-то не то покупательнице и нарвалась на скандал. В регистратуре сказала старушке, что та ходит по врачам не потому, что болеет, а потому что дома её никто не ждёт, и старушка разрыдалась прямо в очереди. В школе сказала мальчику, что он дерётся не потому, что злой, а потому что родители его не замечают. Мальчик перестал драться, но потом пришла его мать и потребовала уволить «эту ненормальную».

Её уволили. А через неделю она шла мимо похоронного бюро, увидела объявление и зашла.

Первый раз это вышло на третий день работы. Женщина оформляла похороны мужа. Держалась невозмутимо, перечисляла пункты прайса ровным голосом, торговалась за венки. И вдруг Люба сказала:

— Он ведь так и не попросил прощения.

Женщина замолчала. Посмотрела на неё. И разрыдалась.

— Он всё пытался, — проговорила она сквозь слёзы. — Всё начинал: «Таня, я должен сказать…»

— Он хотел сказать, что виноват.

— Откуда вы знаете? — женщина подняла на неё заплаканные глаза. — Вы его знали?

— Нет, — сказала Люба. — Я просто вижу. Вы сидите ровно, спина прямая, а руки у вас всё время тянутся к обручальному кольцу. И вы его крутите. Так делают, когда вспоминают что-то, что болит.

Женщина смотрела на неё, открыв рот.

— Я не знала, что это так заметно.

— Это незаметно. Просто я смотрю. А все разучились смотреть. Все торопятся.

С тех пор так и повелось. Начальство сначала косилось, потом махнуло рукой: клиенты уходили от Любы со странным выражением лица. Похоронное бюро — место, куда не идут по доброй воле, но к Любе шли. Иногда просто так. «Поговорить».

Сегодня был старик. Восемьдесят три года, аккуратный, в отглаженной рубашке. Жена умерла вчера ночью, дети в другом городе, приедут только на похороны, а он остается один в квартире, где всё напоминало о ней.

Он сел напротив Любы и сказал деловито:

— Мне нужен самый простой гроб. Без излишеств. Она не любила излишеств.

— Хорошо, — сказала Люба и не стала открывать каталог. — А что она любила?

Старик замер.

— Что?

— Что она любила? При жизни.

Он долго молчал. Люба не торопила. Смотрела на его руки — крупные, в пятнах, с коротко стриженными ногтями.

— Она любила сирень, — сказал он наконец. — Когда цвела, всегда срезала и ставила в кувшин. Кувшин был синенький, с трещиной. Я говорил: выброси, купим новый. А она: нет, этот от мамы.

— А что вы ей говорили, когда она ставила сирень?

— В смысле?

— Ну, вот она возится с этой веткой. Пристраивает её в кувшин. А вы что в это время говорили?

Старик задумался. Долго. Потом лицо у него дрогнуло.

— Я говорил… я говорил, что она мне мешает. Что от сирени голова болит. Я не умел говорить хорошее. Меня не учили.

— А ей хотелось это слышать.

— Хотелось, — согласился старик и вдруг заплакал — тихо, некрасиво, прижимая кулак ко рту. — Пятьдесят восемь лет вместе. Я ни разу не сказал ей, что она красивая. Ни разу. Думал, она и так знает. А теперь её нет, и я не знаю, знала ли она.

Люба встала, налила ему воды, подождала, пока он успокоится.

— Знаете, что я вам скажу, — начала она. — Я вам не буду говорить, что она знала. Я не знаю, знала ли. Может, знала, может, нет. Я вам скажу другое: сейчас это неважно. Сейчас важно только то, что вы будете делать дальше.

Старик поднял на неё красные глаза.

— Дальше? Мне восемьдесят три. Что мне дальше?

— А вот это как раз и есть самое главное, — сказала Люба. — Вы сегодня пойдёте домой и сделаете одну вещь. Не для неё, для себя.

— Какую?

— Вы возьмёте лист бумаги и ручку. И напишете ей письмо. Всё, что не сказали за пятьдесят восемь лет. Про сирень. Про то, как она улыбалась. Про то, что вы не умели говорить, потому что вас не научили. Про то, что вы её любили. Вы это всё напишете. И положите в конверт.

— И кому я его отдам?

— Никому. Себе. Будете хранить. А когда станет совсем тяжело, достанете и прочитаете. И увидите, что вы всё-таки сказали. Пусть поздно, но сказали. Это лучше, чем не сказать никогда.

Старик смотрел на неё.

— Письмо, — повторил он. — Я сорок лет на заводе работал. Я писем не писал. Я рапорты писал.

— А вы напишите как рапорт. Напишите просто: «Здравствуй, жена». Как будто она рядом. И дальше всё, что хотите.

— Валя, — сказал старик, и голос у него сорвался. — Её Валей звали. Валентиной.

— Хорошее имя.

Старик вытер лицо ладонью. Потом спросил:

— А гроб?

— Гроб потом. Напишите сначала письмо. А гроб я вам оформлю.

Он ушёл. Люба смотрела ему вслед и думала: может, напишет, а может, нет. Но что-то в нём сдвинулось. А это уже много.

Вечером Люба ехала домой. Напротив сидела девушка с рюкзаком, уставилась в телефон и беспрерывно то писала, то стирала какое-то сообщение.

Люба видела таких. Девушка писала кому-то длинное сообщение и стирала его. Потом снова писала. Потом снова стирала. И так раз за разом.

— Кому пишете? — спросила Люба.

Девушка вздрогнула.

— Вам какое дело?

— Никакого, — согласилась Люба. — Просто вы пишете одно и то же. Оно у вас никак не отправится. Знаете почему?

— Почему?

— Потому что вы пишете не ему. Вы пишете себе. Вы хотите убедиться, что имеете право злиться. Или не имеете. И пока вы этого не решите, сообщение так и будет висеть.

Девушка посмотрела на неё как на сумасшедшую.

— Я хотела написать маме. Что я не приеду на ее день рождения.

— А почему не приедете?

— Потому что она меня не ждёт. Она всегда говорит: «Приезжай, если хочешь». «Если хочешь» — это же значит «мне всё равно».

— Нет, — сказала Люба. — «Если хочешь» — это значит «я боюсь, что ты не хочешь». Ваша мама боится вам навязываться. Она ждёт вас так сильно, что боится это показать. И вы ждёте, чтобы она показала. Двое ждут друг от друга одного и того же и не могут дождаться.

Девушка убрала телефон.

— Что мне написать?

— Напишите: «Я приеду». Всё. Остальное скажете, когда приедете. И обнимите её сразу, с порога. Тогда всё встанет на место.

Девушка встала, пошла к выходу, потом обернулась.

— Вы кто?

— Кондуктор, — сказала Люба. — У вас билета нет. Но это ничего. Прощаю.

Девушка улыбнулась и вышла.

Дома Люба сняла пальто, поставила чайник и села к окну. За окном шёл снег, мокрый, тяжёлый, как бывает в конце ноября. В окне напротив горел свет — там жила семья, где недавно родился ребёнок, и Люба знала, что они ссорятся от усталости и не понимают, что происходит с их любовью. Она собиралась зайти к ним завтра. Просто так.

На стене висела фотография. Девочка трёх лет, с двумя хвостиками, в жёлтом платье.

Она села на подоконник и стала смотреть на снег. Иногда, вот в такие вечера, ей становилось особенно тихо. Не грустно — тихо. Как будто внутри всё выключили и оставили только ровный гул. Тогда она смотрела на фотографию и говорила с дочерью. Вслух. Как учила того водителя.

— Сегодня был старик, — сказала она. — Жена умерла. Пятьдесят восемь лет вместе. Он не умел говорить хорошее, как и я. Я ему сказала, чтобы он написал письмо. Как ты думаешь, напишет?

Ответа не было.

— А ещё был водитель. У него сын умер. Восемь лет. Он карандаш синий хранит.

И тут Люба заплакала. Слёзы пошли и всё. Она не вытирала их. Пусть идут. Это тоже разговор.

Потом она умылась, поставила чайник и достала абрикосовое варенье, которое ей дала женщина, чьего мужа она когда-то «непоправимо обидела» словами, а потом помогла помириться с дочерью.

Она ела и смотрела в окно.

Через неделю Люба снова вышла на дорогу. Воздух был сухой, морозный, и над полем висел туман. Остановилась «Нива», вся в грязи, с прицепом, набитым досками. Водитель — молодой парень, лет двадцати пяти, в кепке и с сигаретой в зубах.

— Куда? — спросил он.

— До кладбища.

— Двести рублей.

— Поехали.

Ехали молча. Парень курил, стряхивал пепел в окно. Глаза красные, руки подрагивают на руле.

— Тяжело? — спросила Люба.

— А? — он посмотрел на неё, потом снова на дорогу. — Да. Строюсь. Дом строю. Второй год. Денег не хватает, жена пилит. Говорит: ты обещал к лету, а уже ноябрь. А я что сделаю? Я не могу быстрее.

— А почему именно дом?

— В смысле?

— Ну, зачем вам дом? Можно же квартиру купить. Проще.

Парень долго молчал. Потом сказал:

— У меня отец умер, когда мне шестнадцать было. Он всю жизнь хотел дом построить. Всё собирался. Говорил: вот подниму тебя, тогда и начну. Но не успел. И я теперь строю. Как будто за него. Как будто если я дострою, то он всё-таки успел.

— А вы ему расскажете, что он успел?

— Он умер. Как я скажу?

— А вы с ним разговариваете?

Парень посмотрел на неё как на сумасшедшую.

— В смысле?

— Ну, вот когда доски кладёте. Крышу кроете. Вы с ним разговариваете? Мысленно?

Парень помолчал. Потом сказал тихо:

— Иногда. Когда один. Говорю: батя, смотри, вот тут я ровно сделал. Как ты учил.

— И что он отвечает?

— Ничего. Он же умер.

— А вы как думаете, он бы что сказал?

Парень сбросил скорость.

— Он бы сказал… — парень сглотнул. — Он бы сказал: молодец, сын. Хорошо делаешь. Дом будет стоять.

— Вот. Вы это знаете. Все отцы говорят, просто мы не слышим.

Парень отвернулся к окну. Помолчал. Потом сказал:

— Спасибо.

— За что?

— Не знаю. Просто спасибо.

Он довёз её до поворота на кладбище и денег не взял.

Люба вышла и пошла по аллее. Кладбище было старое, с высокими берёзами и покосившимися оградками. Она знала дорогу наизусть. Сначала мимо часовни, потом налево, потом прямо до большого дуба, потом ещё двадцать шагов.

Могила была ухоженная. Люба приезжала каждую неделю, даже зимой. Снег лежал нетронутый, потому что вчера его не было, а сегодня он только начал ложиться. Люба присела, убрала снег, поправила оградку, протёрла табличку. «Морозова Анечка. Любимой доченьке от мамы».

Она села на скамеечку рядом и стала говорить. Вслух.

— Ну вот, Аня, я пришла. Как ты тут? Не скучаешь? Я тебе принесла конфету. Ты любила «Мишку» — помнишь, в жёлтом фантике? Я принесла. Положила под табличку, чтобы ветром не унесло.

Она помолчала. Ветер прошёл по верхушкам берёз, и с веток посыпался снег.

Она достала из кармана сложенный вчетверо листок.

— Вот. Я тебе написала. Помнишь? В тот год, когда папа ушёл. Я тогда не могла говорить и написала. Целую тетрадь исписала. А потом оставила только один листок. Вот этот. Хочешь, прочитаю?

Она развернула листок. Буквы были кривые, некоторые слова зачёркнуты, некоторые написаны поверх других. Так пишут, когда торопятся и когда плачут.

— «Анечка. Прости меня. Я не уберегла. Я должна была быть рядом, а меня не было. Я всю жизнь буду это помнить. Но я хочу, чтобы ты знала: я тебя не забыла. Я никогда тебя не забуду. Я буду приходить к тебе, пока ноги ходят. И потом тоже приду. Я тебя люблю. Мама».

Люба сложила листок и убрала обратно в карман.

— Вот. Всё, что я тогда сказала. Столько лет прошло, а я всё помню наизусть.

Она посидела ещё немного, потом встала и пошла к выходу.

На выходе её окликнула женщина в чёрном платке.

— Люба? Люба Морозова?

— Да.

— Я вас узнала. Вы дочка Нины Петровны?

— Да.

— Я её соседка. Мы с ней двадцать лет в одном подъезде прожили. Хорошая была женщина. Перед смертью всё время плакала.

— Плакала?

— Плакала. Говорила, что виновата. Я её спрашивала: Нина, что ж ты с дочкой не помиришься? А она: не хочу навязываться. Дочка сама должна захотеть.

Люба стояла и смотрела на неё.

— Она хотела, я хотела. Просто мы обе ждали, что другая первая скажет.

Женщина кивнула.

— Все так ждут. Все. И все не дожидаются.

Люба пошла к автобусной остановке. По дороге она думала о том, что, может быть, она не просто приехала на кладбище, а поговорила с матерью. Пусть и не у её могилы — мать похоронили в другом месте, рядом с отцом, — но поговорила.

Дома её ждал кот. Серый, полосатый, с оторванным ухом. Он приблудился прошлой зимой, и теперь требовал еды три раза в день.

— Да иду я, иду, — сказала Люба, доставая из холодильника курицу. — Не ори.

Кот тёрся о ноги и мурчал так громко, будто внутри у него работал маленький трактор.

Пока кот ел, Люба села и снова посмотрела на фотографию.

— Ну вот, — сказала она. — Я поговорила с бабушкой. Ты как думаешь, она меня услышала?

Ответа не было. Но Люба знала: если бы дочь была рядом, она бы улыбнулась.

Любовь не была доброй. Добрые люди сидят и жалеют. Люба не жалела — она влезала, переворачивала, вытаскивала. Её не всегда любили.

Но кто-то же должен был.

Мы часто думаем, что человек вмешивается не в своё дело. Что он бестактен, груб, лезет туда, куда его не просили. Мы не понимаем, что он говорит то, что мы не решаемся сказать.

Эти люди не украшают жизнь. Они её чинят. Грубо, больно, странно. Но чинят.

А потом идут домой и ждут утра.

Следующее утро встретило Любу звонком в дверь.

На пороге стоял старик из бюро. В руках конверт.

— Простите, ради Бога, я узнал ваш адрес в ритуальном агентстве. Очень хотел сказать, что написал, — сказал старик. — Всю ночь писал. Испортил пять листов. На шестом получилось.

Люба взяла конверт. Он был тонкий, но тяжёлый, как будто внутри лежало что-то большее, чем бумага.

— Заходите.

Начинался новый день.

Ещё через неделю Люба снова голосовала на дороге.

Остановилась старенькая «Лада». За рулём женщина лет пятидесяти, с сильно накрашенными губами.

— Куда?

— До кладбища.

— Триста рублей.

— Поехали.

Ехали молча. Женщина держалась за руль двумя руками, как будто боялась отпустить. Люба смотрела на неё и молчала. Она знала: если человеку нужно выговориться, он заговорит сам.

И женщина заговорила.

— У меня дочь в городе. Третий год не звонит. Я ей пишу, пишу. А она не отвечает.

— Что вы ей пишете?

— Пишу: «Позвони», «Я волнуюсь», «Ты совсем забыла мать», «Я тебя растила, а ты…»

Люба не перебила. Женщина замолчала, потом сказала:

— Я её, наверное, сама оттолкнула. Я всё время её сравнивала с другими. Говорила: «Посмотри на Ленку, у неё и работа, и муж, а ты…» А она уехала. И теперь молчит.

— Вы ей последний раз что писали?

— «Ты неблагодарная». Неделю назад.

— Напишите другое.

— Какое?

— Напишите: «Я была неправа». Всё. Три слова. Остальное она сама скажет, когда приедет.

Женщина сбросила скорость. Сказала тихо:

— А если не приедет?

— Приедет. Если вы напишете «я была неправа», она приедет. Потому что она всю жизнь ждала, чтобы вы это сказали.

Женщина довезла её до поворота и денег не взяла.

Люба пошла по дороге к кладбищу. Снег лежал тонким слоем, и её шаги были слышны далеко вокруг. Она думала о том, что, может быть, ещё одна дочь получит письмо. И это уже что-то.

У могилы она села на скамеечку и достала из кармана конфету.

— Ну вот, Аня, я пришла.

Она положила конфету под табличку и стала смотреть на берёзы. Ветер качал ветки, и снег падал медленно, как будто не хотел падать.

Начинался новый день.

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Такси до кладбища.
Катенька