Он забыл про серебряную свадьбу, но оплатил чужой ужин её картой: обычный день, который решил судьбу Нины
Утром Нина Васильевна достала из холодильника торт. Белый, с серебряными буквами «25 лет». Заказывала неделю назад, сама выбирала шрифт, сама платила. Геннадий не знал. Он вообще не помнил, какое сегодня число.
Она поставила торт на стол, отодвинула его сахарницу, протёрла клеёнку. Потом надела чистую блузку. Серую, с мелкими пуговицами. Руки чуть подрагивали, и верхнюю пуговицу она застегнула только с третьей попытки.
В коридоре на крючке висела его куртка. Из кармана торчал чек. Нина Васильевна вытащила его машинально, как вытаскивала тысячу раз. Ресторан «Ривьера», вчера, 19:47, два бокала просекко, салат «Цезарь», стейк рибай, тирамису. Сумма 4 870 рублей. Карта, последние цифры 6023.
Карта была её. Та самая, которую она дала ему «на бензин».
Она сложила чек пополам. Потом ещё раз пополам. Положила в карман блузки и пошла на кухню варить ему кофе.
Они поженились в девяносто девятом. Нине было тридцать шесть, Геннадию тридцать девять. Поздний брак, как говорила её мать. Мать вообще много чего говорила. — Не молодая уже, бери что дают. Нина взяла.
Геннадий работал на заводе, потом ушёл в частную фирму, потом фирма закрылась, потом он «искал себя». Искал долго. Лет семь. Нина в это время работала бухгалтером в двух местах, по утрам в строительной конторе, по вечерам в аптечной сети. Приходила домой в девять, грела ужин, проверяла уроки у Даши.
Даша. Дочка. Единственная. Родилась в двухтысячном, через год после свадьбы. Сейчас ей двадцать четыре, живёт в Казани, работает в IT-компании, звонит по воскресеньям. Иногда по средам, если у Нины день рождения или если Даша чувствует, что мать опять молчит не так, как обычно.
Даша давно говорила: — Мам, зачем тебе это всё? Нина отвечала: — Ты не понимаешь. И это была правда. Даша не понимала. Она родилась в мире, где можно уйти. А Нина выросла в мире, где уходить было стыдно.
Кофе она поставила на стол рядом с тортом. Геннадий вышел в одиннадцать. Футболка мятая, волосы прилипли ко лбу. Посмотрел на торт, потом на неё.
— Это что?
— Двадцать пять лет, Гена.
Он взял кружку, сделал глоток. Обжёгся, поставил обратно.
— А. Ну да.
Сел. Потянулся к сахарнице, не нашёл, она стояла на подоконнике. Нина передала.
— Можно было и предупредить, — сказал он. — Я бы хоть побрился.
— Я заказывала торт.
— Ну вижу.
Он размешал сахар. Ложка звякала о стенки кружки, и этот звук почему-то показался ей громче, чем нужно.
— Ты вчера поздно пришёл, — сказала Нина.
— С Петровичем сидели.
— С Петровичем.
— Ну да. А что?
— Ничего.
Она достала из кармана блузки чек. Развернула. Положила на стол между тортом и кружкой.
Геннадий не сразу посмотрел. Сначала допил кофе. Потом взял чек двумя пальцами, поднёс к глазам, потому что очки остались в комнате.
— И что?
— Два бокала просекко, Гена. Тирамису. На мою карту. Которая «на бензин».
— Ну мы с Петровичем…
— У Петровича аллергия на просекко. Я знаю, потому что его жена мне об этом три раза рассказывала на твоём юбилее.
Он положил чек обратно. Провёл ладонью по лицу, от лба к подбородку, будто стирал что-то.
— Нин.
— Что.
— Ну не начинай.
Не начинай. Эту фразу она слышала столько раз, что могла бы нанести её на кружку. «Не начинай» было ответом на всё. На вопрос про задержки на работе. На вопрос про деньги. На вопрос про запах чужих духов, который она учуяла два года назад на его рубашке и который он объяснил — новой уборщицей на работе. Нина тогда промолчала. Не потому что поверила. Потому что было страшно не поверить.
Страшно. Ей в пятьдесят девять лет было страшно узнать, что она живёт не с тем человеком. Или, вернее, с тем, но не с тем, кем он был. Или, ещё вернее, не с тем, кем она хотела его видеть.
Кстати, про духи. Она тогда постирала рубашку и положила обратно в шкаф. И только через неделю поняла, что он не надел её больше ни разу. Забрал тихо, сунул в пакет, отнёс на помойку. Нина нашла пакет случайно, когда выносила мусор. Рубашка лежала поверх картофельных очисток, аккуратно свёрнутая. Кто сворачивает рубашку перед тем, как выбросить? Только тот, кто привык, что жена проверяет мусор.
Она не проверяла. Просто увидела.
В двенадцать часов позвонила Даша.
— Мам, с серебряной свадьбой! Ты как?
— Нормально. Торт купила.
— Папа поздравил?
Нина посмотрела на Геннадия. Он сидел в комнате, смотрел телевизор. Звук был громкий, какое-то ток-шоу, где все кричали друг на друга.
— Поздравил.
— Ну хорошо. Мам, я тебе потом перезвоню, у меня созвон через пять минут.
— Ладно.
— Люблю тебя.
— И я тебя.
Нина положила трубку. Посмотрела на торт. Серебряные буквы уже слегка поплыли, потому что на кухне было тепло. Двойка стала похожа на семёрку.
Она вдруг вспомнила, как десять лет назад на пятнадцатую годовщину Геннадий принёс цветы. Тюльпаны. Красные, четыре штуки. Она тогда обрадовалась. Потом пересчитала. Чётное число. На похороны. Он не нарочно, конечно. Просто не подумал. Она поставила их в вазу и убрала один стебель в мусорное ведро, чтобы стало три.
Никто не заметил.
В час дня Нина Васильевна оделась. Плащ, туфли, сумка. Та сумка, чёрная, с железной застёжкой, которую она носила в бухгалтерию. В сумке лежал паспорт, копия свидетельства о браке и листок, на котором она от руки написала адрес мирового суда. Написала ещё позавчера. Буквы были ровные, аккуратные, будто она заполняла ведомость.
Геннадий не повернулся от телевизора.
— Ты куда?
— По делам.
— Каким?
— По своим, Гена.
Он махнул рукой. Не оглянулся.
Нина закрыла дверь тихо. На площадке пахло варёной капустой от соседей и чем-то химическим от нового линолеума, который положили на прошлой неделе. Лифт не работал. Она спустилась пешком, пять этажей, придерживаясь за перила, потому что левое колено побаливало с осени.
На улице было солнечно. Апрель, тепло, в сквере напротив дети бегали вокруг качелей. Один мальчик, лет шести, громко кричал: — Моя очередь! Моя! Нина Васильевна остановилась, посмотрела на него и почему-то подумала, что ни разу в жизни так не кричала. Ни разу не сказала: моя очередь.
Автобус до суда шёл двадцать минут. Она села у окна, положила сумку на колени и стала смотреть на улицу. По стеклу ползла трещина, тонкая, от угла. Нина провела по ней пальцем. Трещина была старая, заклеенная скотчем, который уже пожелтел.
В суде было немного людей. Женщина за стеклом, молодая, с каре, подняла глаза.
— Вам чем помочь?
— Я хочу подать на развод.
— Заявление у вас?
— Нет. Я думала, у вас есть бланк.
Женщина достала лист из папки, протянула.
— Заполняйте вот тут, тут и тут. Паспорт?
Нина открыла сумку, достала паспорт. Обложка была потёртая, бордовая, с пятном от чая на углу. Она когда-то пролила, ещё в двухтысячном, когда оформляла Дашины документы. С тех пор не меняла обложку.
Она начала заполнять. Фамилия, имя, отчество. Дата рождения: 14 марта 1963 года. Шестьдесят один год. Ручка писала с пропусками, и она дважды обвела свою фамилию, пока буквы не стали читаемыми.
Фамилия, имя, отчество супруга. Она написала «Геннадий» и остановилась. Не вспомнила отчество. Три секунды стояла, глядя на бумагу. Константинович. Геннадий Константинович. Двадцать пять лет, а она споткнулась на отчестве.
Руки не дрожали. Вот что её удивило. Она ждала, что будут дрожать. Что горло сожмётся, что глаза защиплет. Ничего. Только лёгкий гул в ушах, будто кто-то включил где-то кондиционер, и холодок на затылке.
— Дети есть? — спросила женщина за стеклом.
— Дочь, двадцать четыре года.
— Совершеннолетняя, хорошо. Совместное имущество?
— Квартира. Оформлена на меня.
— Споры по имуществу?
— Не знаю пока.
— Тогда вот тут поставьте «не имеется», а если он подаст встречное, разберёмся.
Нина поставила. Расписалась внизу. Подала лист обратно.
Женщина проверила, кивнула. Поставила штамп. Положила копию в лоток.
— Уведомление супругу придёт по почте. Заседание назначат в течение месяца.
— Спасибо.
— Подождите. Вот ваш экземпляр.
Нина взяла бумагу. Сложила пополам, убрала в сумку. Рядом с чеком из «Ривьеры».
Она не поехала домой сразу. Вышла из суда, дошла до ближайшей лавочки и села. Лавочка была деревянная, с облупившейся зелёной краской. На спинке кто-то вырезал ножом «Д + К = Л». Нина посмотрела на вырезанные буквы и подумала, что, может быть, у Д и К получилось лучше.
Телефон зазвонил. Номер незнакомый. Она не взяла. Через минуту пришло сообщение: «Ваша запись к терапевту подтверждена на 18 апреля». Она забыла. Записывалась из-за колена. Нужно было ещё сделать рентген.
Смешно, подумала она. Подаёшь на развод и тут же вспоминаешь про рентген. Как будто тело живёт отдельно от всего остального. Колено болит, документы подписаны, а дома торт с поплывшими серебряными буквами и муж, который даже не спросил, куда она пошла.
Впрочем, он спросил. Просто не дождался ответа.
История их брака была, если рассказывать со стороны, совершенно обычной. Ничего такого, что вызвало бы ужас. Он не бил. Не пил. Ну, пил, но не так, чтобы запоями. По праздникам, по выходным, иногда в среду, если «повод был». Повод был всегда.
Он не кричал. Он просто не слышал. Нина могла рассказывать что-то за ужином, а он кивал, глядя в телефон. Она могла попросить починить кран, и он говорил «завтра». Завтра становилось послезавтра, послезавтра растворялось в следующей неделе, а через месяц Нина сама вызывала сантехника и платила из своей зарплаты.
Деньги. Отдельная история. Геннадий зарабатывал. Не много, но зарабатывал. Куда уходили деньги, Нина не всегда понимала. Он говорил «на машину», «на рыбалку», «Петровичу одолжил». Петрович, вечный Петрович. Универсальная отговорка для всех случаев.
Нина считала каждый рубль. Вела тетрадку, куда записывала расходы. Тетрадка была в клетку, зелёная, с загнутым уголком. Она хранила её в ящике комода, под стопкой полотенец. Геннадий не знал. Или знал и не интересовался.
В тетрадке были столбцы: еда, коммуналка, Даша, непредвиденное. Столбец «непредвиденное» всегда был длиннее остальных. Потому что в него попадало всё, на что Геннадий забывал дать денег.
Однажды, лет пять назад, Даша приехала на выходные. Увидела тетрадку случайно, мать оставила на кухне.
— Мам. Это что?
Нина забрала тетрадку, убрала в карман халата.
— Рабочее.
— Это же не рабочее. Тут написано «картошка, 89 рублей». С каких пор ты ведёшь бюджет в тетрадке?
— С тех пор, как надо.
Даша помолчала. Потом села напротив и долго смотрела на мать. Нина не любила этот её взгляд. Он был слишком взрослый. Слишком понимающий.
— Мам, он тебе вообще даёт деньги?
— Даёт.
— Сколько?
— Даша.
— Нет, серьёзно. Сколько?
Нина поджала губы. Ответила тихо:
— Пятнадцать в месяц. Иногда двадцать.
— Пятнадцать тысяч? И ты на это живёшь?
— Я работаю, Даша.
— Ты работаешь на двух работах и ведёшь тетрадку, где записываешь картошку за восемьдесят девять рублей. А он покупает себе удочки за тридцать тысяч.
— Это его хобби.
— Мам.
— Что.
Даша потёрла лоб. Встала. Налила воды из чайника, хотя чайник давно остыл. Выпила холодную воду, поставила стакан в раковину.
— Я больше не буду это обсуждать. Ты взрослый человек. Но если когда-нибудь решишь, ты мне скажи. Я помогу.
Нина кивнула. И ничего не решила. Ещё пять лет.
Про женщину она узнала не из чека. Чек был просто последней точкой. Такой, знаете, маленькой и круглой, как от карандаша. Не восклицательный знак. Не удар. Просто точка.
А узнала она из телефона. Не лазила специально. Геннадий оставил его на кухне, когда пошёл в душ. Телефон пиликнул. Экран загорелся. Сообщение от «Лена парикмахер»: «Жду тебя вечером 💋». Парикмахеры не ставят таких смайликов.
Нина тогда осторожно положила телефон экраном вниз, как он лежал, и ушла в комнату. Села на край кровати. Посидела. Потом встала, взяла из шкафа своё осеннее пальто и проверила карманы. Зачем проверяла карманы, она не поняла. Просто нужно было что-то делать руками.
В кармане оказался старый билет на электричку. Мытищи, август прошлого года. Они ездили с Дашей за грибами. Грибов не нашли, но купили у бабки банку мёда и пирожки с капустой. Нина держала билет и думала не о Лене-парикмахере, а о тех пирожках. Они были тёплые. Капуста немного подгорела. Даша смеялась.
Это было в августе. А сообщение от Лены пришло в ноябре.
Полгода. Она промолчала полгода. Ждала, что он скажет сам. Что объяснит. Что хотя бы начнёт врать по-другому. Но он не менялся. Те же «посиделки с Петровичем», те же задержки, те же пятнадцать тысяч в месяц. Только стал чаще принимать душ, когда приходил поздно. Раньше просто ложился. Теперь мылся. Тщательно.
Нина стирала его полотенца и чувствовала запах чужого мыла. Не их мыла. Они пользовались обычным, белым, из «Пятёрочки». А от полотенец пахло чем-то цветочным. Жасмин или лаванда. Она не разбиралась.
Зимой стало хуже. Не из-за Лены. Из-за молчания. Молчание в квартире стало плотным, как старое ватное одеяло. Геннадий смотрел телевизор. Нина мыла посуду. Они могли не разговаривать весь вечер, и это никого не беспокоило. Вернее, его не беспокоило. Её беспокоило, но она не знала, как об этом сказать. Все слова, которые приходили в голову, звучали как претензия, а она не хотела быть «той женщиной, которая пилит».
В январе она пошла к врачу. Не к терапевту, а к другому. К тому, с которым разговаривают. Психолог в поликлинике, бесплатный приём по ОМС, очередь три недели.
Психолога звали Марина Игоревна. Молодая, лет тридцати пяти. Очки, хвост, на столе стояла кружка с надписью «Не паникуй». Нина села в кресло и долго молчала. Марина Игоревна тоже молчала. Часы на стене тикали.
— Я не знаю, зачем пришла, — сказала Нина.
— Это нормально.
— Мне шестьдесят один год.
— Я слышу.
— Мне кажется, что в шестьдесят один год поздно что-то менять.
Марина Игоревна сняла очки, протёрла их краем свитера, надела обратно.
— А что вы хотите изменить?
Нина посмотрела на кружку с надписью. Потом на стену за спиной психолога, где висел плакат с каким-то деревом.
— Я хочу, чтобы мне не было стыдно.
— Стыдно за что?
— За то, что я терплю.
Она ходила к Марине Игоревне четыре раза. Каждый второй вторник. Геннадию говорила, что ходит на массаж. Он не проверял.
На третьем приёме Марина Игоревна спросила:
— Нина Васильевна, если бы вашей дочери муж делал то же самое, что бы вы ей сказали?
Нина открыла рот. Закрыла. Открыла снова.
— Я бы сказала ей уходить.
— А себе?
Она не ответила. Достала из сумки платок, высморкалась, хотя нос был сухой. Просто нужно было время.
— Себе я так сказать не могу.
— Почему?
— Потому что мне шестьдесят один. Потому что квартира. Потому что мать говорила, что разведёнка хуже собаки. Потому что все знакомые будут… я не знаю. Жалеть.
Марина Игоревна кивнула. Записала что-то в блокнот. Нина не видела что, но решила, что это слово «мать».
Мать умерла семь лет назад. Но её голос никуда не делся. Он жил в Нининой голове, как радиоточка, которую забыли выключить. — Терпи. — Не позорь семью. — У всех так. — Зато не пьёт. — Зато крыша над головой. Зато, зато, зато.
В феврале она начала откладывать деньги. Не много. Тысячу, две, иногда три. Складывала в конверт и прятала в ту же зелёную тетрадку, под стопкой полотенец в комоде. Геннадий не заглядывал в комод. Там были только полотенца, постельное бельё и коробка с нитками. Мужская территория начиналась и заканчивалась у телевизора.
К апрелю в конверте было двадцать три тысячи. Этого не хватило бы ни на что серьёзное. Но Нина не копила на квартиру. Она копила на ощущение, что у неё есть что-то своё. Что-то, о чём не знает ни Геннадий, ни мать из радиоточки.
В марте она позвонила Даше.
— Мам, ты чего?
— Ничего. Просто спросить хотела. Ты говорила, если я решу, ты поможешь.
Пауза. Длинная. Нина слышала, как Даша встала. Закрыла дверь. Видимо, была не одна.
— Ты решила?
— Я думаю.
— Мам, ты серьёзно?
— Я не знаю. Может быть. Я просто спрашиваю. Если я решу.
— Если решишь, я возьму отпуск и приеду. Юриста найдём. Квартира на тебя?
— На меня.
— Тогда это проще. Мам, ты точно…
— Я не точно. Я думаю, Даша. Дай мне подумать.
Она положила трубку и долго сидела на кухне. Чайник закипел и выключился. Она не встала. За окном мальчишки во дворе играли в футбол, мяч стучал о стену дома, ритмично, как метроном.
Она думала не о Геннадии. Она думала о своей матери. О том, как та жила с отцом сорок три года. Отец приходил поздно, пах водкой, ложился на диван и храпел. Мать убирала его ботинки, вешала куртку и шла варить суп. Каждый вечер. Сорок три года. Мать называла это «семья».
Нина не хотела называть это семьёй. Больше не хотела.
Двадцатого апреля, в день серебряной свадьбы, она встала в шесть утра. Раньше обычного. На кухне было тихо. Геннадий храпел за стеной. Она заварила себе чай, обычный, из пакетика, и села у окна. Двор был пустой, только голуби ходили по асфальту. Один голубь хромал на левую лапку.
Нина пила чай и смотрела на голубя. Потом встала, достала из холодильника торт и поставила на стол. Потом надела блузку. Потом нашла чек.
И всё стало просто.
Не легко. Просто. Как будто она два года складывала мозаику, и последний кусочек лёг на место. Не красивый. Мятый чек из ресторана, 4 870 рублей, два бокала просекко, на её карту. Не драма, не скандал. Кусочек мозаики.
На обратном пути из суда она зашла в «Пятёрочку». Купила хлеб, молоко, пачку чая. Того же, пакетированного. И ещё пачку печенья, овсяного, которое она любила, а Геннадий нет. Она покупала его редко, потому что он ворчал: — Опять эти опилки.
Дома она поставила пакет на стол. Торт всё ещё стоял нетронутый. Серебряные буквы окончательно расплылись. Двойка стала какой-то кляксой.
Геннадий вышел из комнаты.
— Где была?
— Подала на развод.
Он не сразу услышал. Или услышал, но не понял. Стоял в дверях, в тех же мятых штанах, с пультом в руке.
— Чего?
— На развод, Гена. Подала заявление. Тебе придёт уведомление по почте.
Он посмотрел на торт. Потом на неё. Потом снова на торт.
— Ты серьёзно?
— Да.
— Из-за чека?
— Нет, Гена. Не из-за чека.
Она повесила плащ на крючок, тот самый, рядом с его курткой. Достала из сумки копию заявления, положила на полку в прихожей, рядом с ключами.
— А из-за чего тогда?
Она хотела ответить. Хотела сказать про двадцать пять лет, про тетрадку с расходами, про рубашку в мусорном пакете, про мыло с запахом жасмина, про пятнадцать тысяч в месяц, про Дашу, которая в двадцать четыре года понимает больше, чем он в шестьдесят четыре. Хотела сказать про свою мать, которая терпела сорок три года и умерла с тем же выражением лица, с которым мыла чужие ботинки.
Но не сказала.
— Чай будешь? — спросила она.
Вечером Геннадий не смотрел телевизор. Сидел на кухне. Торт она убрала в холодильник. Чек лежал на столе, между солонкой и хлебницей.
Он молчал. Она тоже. Но это молчание было другим. Не ватным, как зимой. Скорее, как тишина после того, как выключили долго работавший мотор. Непривычно, но легче.
— Нин.
— Что.
— Ты… это… ты можешь передумать?
— Не думаю.
— Двадцать пять лет, Нин.
— Да. Двадцать пять лет, Гена.
Он потёр переносицу. Привычка, которую она знала наизусть. Он делал это, когда не знал, что сказать.
— Я же не бил. Не пил.
— Не пил.
— Ну вот.
— Это не аргумент, Гена.
Он замолчал. Она встала, включила чайник. Достала свое овсяное печенье, то самое, «опилки». Высыпала на тарелку. Чайник зашумел.
— Может, к психологу сходим, — сказал он вдруг.
Нина посмотрела на него. Он не смотрел ей в глаза. Смотрел на свои руки.
— Ты ни разу за двадцать пять лет не предлагал сходить к психологу.
— Ну сейчас предлагаю.
— Поздно, Гена.
— Почему поздно?
— Потому что я уже сходила. Одна.
Он поднял голову. В его глазах было что-то. Не обида. Не злость. Растерянность. Как у человека, который привык, что стул стоит на своём месте, и вдруг стула нет.
Даша позвонила в девять вечера.
— Мам, я перезваниваю. Как день прошёл?
— Я подала на развод.
Тишина. Долгая. Нина слышала, как Даша дышит.
— Мам.
— Да.
— Ты молодец.
Нина села на стул в коридоре. Тот самый, старый, с продавленным сиденьем, который стоял здесь с 2003 года. Прижала телефон к уху.
— Я не знаю, молодец ли.
— Молодец. Я приеду на следующей неделе. Юриста найду, не волнуйся.
— Дашенька, квартира на мне. Он не прописан.
— Я знаю, мам. Но всё равно. Мало ли.
— Мало ли, — повторила Нина.
Она повесила трубку. Посидела. Потом встала и пошла в ванную. Почистила зубы. Посмотрела на себя в зеркало. Морщины у глаз, седина на висках, мешки от недосыпа. Шестьдесят один год. Не тридцать. Не сорок.
Но лицо в зеркале не выглядело испуганным. Оно выглядело усталым, да. Но не испуганным.
Она выключила свет и пошла спать. В спальню. Геннадий остался на кухне. Она слышала, как он открыл холодильник. Потом закрыл. Потом снова открыл. Видимо, смотрел на торт.
Суд назначили через месяц. Геннадий не подал встречное. Не нанял юриста. Не кричал, не грозил, не уговаривал. Он просто стал тише. Как будто звук убавили.
Он начал мыть за собой посуду. Сам. Без напоминания. Нина заметила это на третий день и ничего не сказала. На пятый день он починил кран. Тот самый, который тёк с октября.
— Кран починил, — сказал он, проходя мимо кухни.
— Вижу.
Он остановился в дверях. Постоял. Ушёл.
Нина вытерла раковину. Кран действительно больше не капал. Двадцать пять лет, и нужно было подать на развод, чтобы он починил кран. Она хотела засмеяться, но не стала.
Даша приехала, как обещала. Привезла документы от юриста, девочки из её компании, которая занималась семейным правом дистанционно.
— Мам, тут всё просто. Квартира приватизирована до брака, на тебя. Он не собственник, не прописан. Имущество делить нечего, автомобиль на нём, ты не претендуешь?
— Не претендую. Машина его.
— Тогда…
Даша разложила бумаги на кухонном столе. На том же месте, где стоял торт. Нина подвинула солонку, чтобы не мешала.
— Тогда это формальность. Если он не против.
— Он не против.
— Точно?
— Он мне вчера сказал: — Как хочешь.
Даша посмотрела на мать. Потом убрала бумаги обратно в файл.
— Мам, тебе есть где жить?
— Я живу здесь, Дашенька. Это моя квартира. Он уедет.
— Куда?
— К матери, наверное. Или… не знаю. К Лене-парикмахеру.
Даша открыла рот и тут же закрыла. Не спросила. Нина была благодарна за это.
Геннадий уехал в начале мая. Собрал вещи в два чемодана и спортивную сумку. Нина не помогала. Сидела в комнате, читала книгу. Вернее, держала книгу открытой и смотрела на одну и ту же страницу.
Он остановился в дверях.
— Нин.
— Что.
— Я не думал, что ты так.
Она подняла глаза от книги.
— Я тоже не думала.
Он взял чемоданы. Вышел. Дверь закрылась. Не хлопнула. Просто щёлкнул замок.
Нина посидела. Потом встала, прошла на кухню. Открыла окно. Во дворе тот же мальчик играл в мяч. Или другой. Она не различала.
На столе стояла его чашка. Синяя, с отколотым краем. Он её не забрал. Нина взяла чашку, повертела в руках. Хотела убрать в шкаф. Потом передумала и поставила обратно.
Не потому что скучала. Просто привычка. К привычкам тоже нужно привыкать.
Она заварила себе чай. Овсяное печенье лежало на тарелке. Она откусила и подумала, что печенье действительно немного похоже на опилки. Но ей нравилось.
За окном мяч стукнул о стену. Голуби разлетелись. Один, тот самый, с хромой лапкой, не улетел. Сидел на бордюре и смотрел вниз, как будто считал трещины в асфальте.
Нина допила чай. Помыла чашку. Свою. Его синюю не тронула. Пусть стоит.
Потом достала из комода тетрадку. Зелёную, в клетку. Открыла на последней странице. Там было написано: «Апрель. Печенье овсяное, 67 руб. Госпошлина за развод, 650 руб.»
Она перечитала строчку. Посмотрела на конверт с деньгами, который лежал между страницами. Двадцать три тысячи. Минус шестьсот пятьдесят.
Закрыла тетрадку. Убрала обратно под полотенца.
А потом позвонила Даше и спросила, как делать рентген колена по ОМС















