Стремянка у Жанны шаткая. Одна ножка короче, и под неё подкладывается газета, сложенная в четыре слоя, и газета эта живёт под батареей в коридоре, и все в доме знают: не трогать.
В тот вечер Жанна лезла за банками. Банки стояли на антресолях, на самом верху, и лезть надо было аккуратно, потому что стремянка играет.
– Мам, я подержу!
– Не надо. Я сама достану.
– Ну ма-ам…
– Кристин, я сказала – сама. Ты за мной ещё не так подержишь.
Дочь у неё двадцати лет, учится на втором курсе в городе и приезжает на выходные с двумя сумками грязного и одной чистого. Стоит она внизу, держится за стремянку, задрала голову, и лицо при этом такое, что хоть слезай.
– Мам. Папа-то завтра приедет.
Жанна достала банку и подала вниз.
– Приедет.
– Насовсем, да?
– Насовсем.
Двор наш вообще-то ничего особенного, обычный двор, две пятиэтажки и гаражи с торца. Дом ставили в семьдесят девятом, и с тех пор в нём поменялось только то, что жильцы сами поменяли. Про Жанну у нас говорят просто: сама тянет. Который год тянет. И, что интересно, говорят это без жалости, а с уважением, потому что жалеть Жанну – дело гиблое, она этого не любит.
Муж у неё уехал в две тысячи третьем. Тогда встал завод, и мужики поехали кто куда, а он – на север, на стройку, месяц через месяц. Месяц там, месяц дома. И так эти годы.
Первые годы она считала дни. Отрывала листки календаря и радовалась, что их всё меньше. Потом перестала считать. Не потому, что разлюбила, а как-то само вышло: жизнь пошла своим ходом, а он в этой жизни стал приезжать в гости.
А теперь участок закрыли. И он возвращался домой совсем.
Приехал он в субботу, в одиннадцатом часу. Вошёл, поставил сумку у двери, разулся.
– Ну, здравствуй.
– Здравствуй, – сказала Жанна.
Она вышла из кухни, не сняв фартука, и постояла, покуда он возился с сумкой. Сумка была та же самая, серая, с оторванным и пришитым карманом. Карман этот она пришивала сама, в позапрошлый его приезд, и нитки уже сели.
– Ты голодный?
– Не очень.
– Значит, голодный.
Она пошла греть. Он постоял в коридоре, поискал, куда деть куртку, и повесил её на свободный крючок – на тот, что у самой двери, где вешают гости.
– Пап! – закричала из комнаты дочь и повисла у него на шее. – Ты правда всё! Ты больше не поедешь!
– Всё.
– А чего у тебя лицо такое… никакое.
– Устал.
Сын к нему вышел не сразу. Артуру четырнадцать, он в том возрасте, когда с родителями вообще разговаривают через силу. Постоял в дверях, буркнул «привет», взял из-под отцовой руки хлеб и ушёл обратно.
Вечером они сидели на кухне.
– Ну, рассказывай, – сказала Жанна.
– Да чего там. Закрыли и закрыли. Вахтовку загнали, вагончики сняли.
– И что теперь.
– Найду что-нибудь.
– Тут, что ли.
– Ну а где.
Ужинали в тот вечер вчетвером – такого тут с зимы не собиралось. Кристина трещала за всех сразу: и про общежитие, и про то, что у них декан ненормальный, и про какую-то Свету, которая всем врёт. Артур ел и глядел в тарелку. Жанна подкладывала. Муж сидел с краю, на табуретке, потому что стул его за эти годы как-то незаметно стал Кристининым, а сказать об этом никто не догадался.
– Пап, а ты нам северное сияние покажешь? Ты снимал?
– Снимал.
Отец выложил на клеёнку ладони и сам на них покосился: большие, обветренные, не из этой кухни.
– Ну покажи!
– Потом.
– Ты всегда говоришь – потом! – Кристина замахала руками. – Мам, скажи ему! Он в прошлый раз обещал и не показал!
– Покажет, – сказала Жанна. – Он теперь никуда не денется.
И все за столом почему-то притихли.
Разговор не шёл. Столько лет он приезжал на месяц, и за этот месяц надо было успеть всё: и наговориться, и починить, и наглядеться. Разговор был плотный, набитый. А теперь торопиться стало некуда, и оказалось, что без спешки они говорить не умеют.
– Ты стремянку-то видел? – сказала Жанна.
– Ну.
– Шатается.
– Я заметил.
Он ничего с ней не сделал.
Первая неделя прошла тихо. Он спал до девяти – за ним такого сроду не водилось, – потом ходил по квартире и примеривался: брался за одно, за другое, откладывал. Сама она уходила на работу в восемь, приходила в шесть и заставала его сидящим на кухне с телефоном.
– Звонил куда-нибудь.
– Да. Обещали перезвонить.
– Ну и?
– А ничего.
В среду у них потёк смеситель в ванной. Муж полез его разбирать, разложил на полу газету, вывернул кран и ушёл в магазин за прокладками. И пока он ходил, Жанна не выдержала: достала из-под мойки коробку, нашла в ней нужную резинку и всё поставила обратно сама, покуда чайник грелся, как делала все эти зимы.
Он вернулся с прокладками.
– Это чего?
– Готово уже.
– Я же пошёл…
– Ну а я сделала. – Она пожала плечом. – Дэн, ну что я, сидеть должна была?
– Не должна, – сказал он. – Ты вообще ничего не должна.
И положил пакетик с прокладками на полку. Он там потом до самой зимы лежал, этот пакетик, и никто его не убирал.
К концу недели он взялся за кухню. Снял с полки все банки, крупу, сахар, соль – всё, что стояло там восемь лет на своих местах, – и переставил по-своему.
Хозяйка пришла и остановилась в дверях.
– Ты чего наделал.
– Порядок навёл, – сказал муж довольно. – У тебя чай на верхней полке, а ты его пять раз на дню достаёшь.
– Я его достаю, и я знаю, где он стоит.
– Ну так теперь ещё удобнее.
– Мне – неудобно! – сказала Жанна и сама услышала, как громко это вышло. – Я столько лет так ставила. У меня рука уже знает.
Он выждал.
– Ладно. Верну как было.
– Не надо. Оставь.
И вот тут она первый раз поняла, что дело плохо.
Соседка Регина зашла в воскресенье за формой для кекса и просидела до половины двенадцатого, как это у нас водится.
– Слава те господи, вернулся! – говорила она. – Мужик в доме! Жанк, ты чего кислая?
– А я не кислая.
– Да кислая же! Ты хоть в зеркало на себя глянь.
– Регин, ну что ты хочешь, чтоб я плясала?
– Да хоть бы и плясала! – Регина отпила чаю и подняла бровь. – Слушай, а ты сама-то… ты рада?
– Рада…
– Ну и всё, и молчу.
Только она, конечно, не унялась, и напоследок, уже в дверях, сказала главное:
– Ты, Жанк, гляди. Ты его сколько ждала, ждала, а как дождалась – сама и не знаешь, куда его девать. Так тоже бывает.
Жанна закрыла за ней дверь и постояла в коридоре. Свет она не включила.
Из комнаты вышла Кристина в наушниках, разглядела мать в темноте и наушники вытащила.
– Мам, ты чего тут стоишь.
– Так…
– Мам… – Дочь потопталась. – Мам, а тебе папа мешает, да?
– Ты что говоришь!
– Я не в плохом смысле! – Кристина заторопилась. – Я просто вижу. Ты ходишь и всё за ним переделываешь. Он полку прибил – ты перевесила. Он в магазин сходил – ты потом ещё раз сходила.
– Там батон не тот был.
– Мам, хлеб был тот.
Мать ушла на кухню и там долго не зажигала свет.
А ведь провожала она его в первый раз тяжело. В две тысячи третьем, в январе, на автовокзале, в шесть утра. Кристина стояла рядом в вязаной шапке до бровей и молчала, а Артур спал у неё на руках, большой уже и тяжёлый, и рука у Жанны занемела до самого вечера. Муж сказал тогда: год потерплю, встанем на ноги – вернусь. И она поверила, и стояла, и махала, и шла домой пешком через весь город, потому что в автобус с двумя было не влезть.
Год – это она тогда так думала. Из года получилось восемь.
И знаете, что самое обидное? Она ведь научилась. Она научилась всему тут: и краны, и собрания, и врачи, и деньги, и мальчишка в переходном возрасте. Она стала такая, что ей никто не нужен. А училась-то она этому не для себя.
А в доме и правда всё было её. Столько лет – это не шутка. Это она нашла денег на окна, она ругалась с водоканалом, она возила сына в больницу с рукой, она сидела на собраниях, она решала, красить ли балкон и когда. Кристина, если что случалось, звонила ей. Мальчишка, если хотел разрешения, шёл к ней. Соседи, если труба, стучали к ней.
А он приезжал, и его сажали за стол, и все вокруг делались вежливые.
В марте у нас милицию переименовали в полицию, и полгода потом никто не знал, как их звать, и все путались, и говорили по-старому. Вот и с мужем в доме было так же. Он вернулся, а как его звать – хозяином, гостем, – никто ещё не понимал.
Тем же вечером он попробовал сунуться к сыну.
– Уроки сделал.
– Ага.
– Тетрадь давай.
– Пап, ну какое покажи. – Мальчишка даже наушник не вынул. – Мне не третий класс.
– Я тебя спросил, между прочим.
– Мам! – закричал сын в комнату. – Мам, скажи ему!
И Жанна, вместо того чтобы смолчать, отозвалась из кухни:
– Дэн, оставь его. У них там всё по-другому теперь.
Он вышел на балкон и простоял там до темноты.
Ночью она проснулась и не нашла его рядом. Вышла на кухню – он сидел у окна с телефоном, и лицо у него было подсвечено снизу, и он тихо, чтобы не разбудить, говорил в трубку:
– …а на Ямале? А если не по специальности?.. Ну а вахта какая – месяц через месяц или как?.. Понял. Понял, спасибо. Да я хоть завтра.
Она постояла в дверях и ушла обратно.
Утром он вышел на кухню первым и поставил чайник. Жанна пришла, села и стала глядеть, как он режет хлеб. Резал он крупно, ломтями в палец.
– Дэн.
– А.
– Тебе тут плохо?
Он отложил нож.
– Мне тут… – Он подёргал скатерть. – Нормально мне.
– Ты не юли.
– А чего ты хочешь, чтоб я сказал? – Он сел напротив. – Жанн, я который год сюда ехал. Я там в вагончике лежал и это себе представлял. А приехал – и стою у тебя посреди коридора, и мне даже куртку повесить некуда.
– Есть куда.
– Ага. На гостевой.
Она хотела ответить и не ответила.
– Ты не думай, я не в укор, – сказал он тише. – Ты молодец. Ты всё вытянула. Я ж понимаю…
– Куда уж мне.
– Понимаю я, Жанн. – Он взял свою кружку. – Только когда всё вытянуто, второму человеку в доме делать нечего. Он тогда кто? Он тогда гость.
И вот что ей открылось за эту ночь, честно, без жалости к себе. Он не сбежать хочет. Он просто не знает, куда ему тут встать. Везде уже стоит она. И это она сама так сделала – не от злости, а от того, что кто-то же должен был.
Ну и как теперь? Куда ей себя девать со всеми своими восемью годами?
А в пятницу позвонили из школы.
Сын с приятелями залез на крыши гаражей за домом. Шифер – он старый, ему сто лет, он крошится. Провалился мальчишка не насквозь, а по колено, ободрал ногу и проломил два листа. Хозяин гаража, мужчина немолодой и справедливый, стоял внизу и требовал родителей.
Собралась она мигом. Взяла сумку, взяла деньги, взяла куртку и уже надевала сапоги, когда услышала за спиной:
– Я схожу.
Она обернулась. В дверях комнаты стоял муж – вполоборота, готовый уйти обратно.
Жанна открыла рот, чтобы сказать: сиди, я сама, ты его сто лет не видел, ты не знаешь ни хозяина этого, ни как с ним говорить, ты сейчас всё испортишь.
И не сказала.
– Иди, – сказала она. – Иди ты.
– А ты?
– А я борщ доварю.
Он оделся и ушёл. Кристина вышла из комнаты и уставилась на мать.
– Мам, ты чего! Он же наорёт!
– Пускай…
– Мам!
– Кристин, отойди от плиты.
И она стояла у этой плиты и мешала борщ, которого никто не просил, и труднее этого дела у неё давно не было.
Их не было долго. Она успела и борщ, и посуду, и постирать, и раз пятнадцать подойти к окну.
Пришли они в девятом часу. Вдвоём. Мокрые, потому что с обеда сыпал дождь. Мальчишка прошёл в комнату не глядя, а муж сел на табуретку и стал развязывать шнурки.
– Ну?
– Что – ну.
Он сидел на табуретке в носках, мокрый по плечи, и ставил ботинки к стене ровно, носок к носку, как в вагончике.
– Ты давай не тяни!
– Да чего тянуть. – Он выпрямился. – Шифер я у него взял на себя. В понедельник поеду возьму два листа, в среду перекроем.
– Это кто же?
– Мы с ним и перекроем. – Муж поднял на неё глаза. – Ты, Жанн, не думай, я на него не орал. Я ему сказал: пойдём смотреть, чего ты там сломал. Он и разглядел. Он же не видел, он сверху падал.
– И что?
– И ничего. Стоял и глядел. А хозяин этот, Лев Васильич, мужик нормальный оказался. Мы с ним покурили, он говорит: у меня самого такой же был.
Она села напротив.
– А деньги?
– Деньги я отдал…
– Это откуда у тебя, Дэн?
– Свои… – Он усмехнулся. – У меня, Жанн, ещё есть. Я не совсем нищий приехал.
Она вдруг рассердилась, сама не зная на что.
– Ты бы хоть спросил!
– А ты бы разрешила?
Вот на это ей ответить было нечего.
Ночью сын пришёл на кухню за водой и остановился в дверях.
– Мам.
– Чего?
Сын стоял в дверях кухни, босиком, в отцовой майке до колен – взял и надел, никого не спросив.
– А папа его знает? Ну, этого, с гаража.
– Первый раз видел…
– Он с ним нормально разговаривал… – Мальчишка потоптался. – Я думал, он орать будет. При нём. А он не стал.
Мать налила ему воды и подала.
– А ты у отца спроси.
– Да ну…
– Спроси, спроси. Он не кусается.
Он взял кружку и постоял с ней, не уходя. Ему было четырнадцать, и он не умел ещё сказать то, что хотел, и Жанна ему не помогала – пусть сам учится.
– Мам. А он теперь совсем дома?
– Совсем…
– Это хорошо, – сказал сын и ушёл.
В понедельник они привезли шифер. В среду полезли на крышу. Мать вышла во двор с ведром – вытряхнуть половик. А они там наверху сидят рядом на корточках, и муж что-то показывает, а Артур кивает, и оба уже серые от пыли.
– Мам, гляди! – заорал сын сверху. – Мам, я гвоздь загнал!
– Молодец!
– Он говорит, что криво!
– Ну а держит-то?! – крикнула Жанна.
– Забил, забил! – крикнул муж.
И оба там наверху засмеялись, и Жанна пошла в подъезд с пустым ведром и с половиком под мышкой, и на лестнице ей пришлось постоять, потому что смотреть на ступеньки было трудно.
Вечером она достала стремянку.
– Ты куда?
– За банками.
– Слезь.
– Дэн, я восемь лет…
– Слезь, говорю. – Он взялся за стремянку. – Не бойся, я её не переставлю. Я подержу.
И вот тут она поступила против всего своего обычая.
Она не полезла сама. Она отдала ему стремянку и сказала:
– Держи. Только не двигай, у неё под ножку газета подложена.
Он взялся за стремянку снизу, широко, и присел, чтобы держать вернее.
– Знаю… – сказал он. – Я эту газету ещё в прошлый приезд видел.
– И молчал?
– Так ты ж не просила.
Она полезла, а он держал. И держал твёрдо, и стремянка не играла вовсе, и Жанне от этого стало как-то… ну, не по себе. Хорошо, а не по себе. Отвыкла.
– Жанн.
– Что…
– Я тут это… я в депо ходил. Берут слесарем. Денег меньше, зато дома.
Она стояла наверху с банкой в руках.
– Ты чего там? – спросил он снизу.
– А я не молчу. Я думаю, куда эту банку девать. У тебя ж тут теперь порядок.
А в ноябре, уже под снег, они вдвоём пошли в гараж к Льву Васильичу – отдать ему ключ от замка, который муж заодно поменял. Лев Васильич вынес табуретки, и они просидели там час.
– У меня, – говорит, – свой такой же был. Тоже по крышам лазил. Я его драл.
– Ну и что, перестал?
– Не помню уже… – Лев Васильич махнул. – Он теперь в Тюмени, инженер. Звонит по субботам.
Домой они шли пешком, и Жанна вдруг взяла мужа под руку – давно она так не брала, – и он этой руке очень удивился, а сказать ничего не сказал.
Осенью в тот год впервые не стали переводить стрелки. Все ждали конца октября, приготовились по привычке, а часы никто трогать не велел. И Жанна утром в понедельник проснулась, полежала, повернулась к будильнику и вдруг поняла, что не считает.
Она столько лет считала. Сколько до отъезда, сколько до приезда, сколько ещё терпеть. А тут – нечего.
Стремянку он всё-таки перебрал. В ноябре, без спросу, пока она была на работе: подбил ножку деревяшкой, стянул уголком, зачистил. Она пришла, ахнула и первым делом полезла под батарею.
Газета лежала на месте. Он её не выбросил.
– Оставил зачем? – спросила она.
– А пусть лежит, – сказал он. – Мало ли.
И лежит она там до сих пор, и все в доме знают: не трогать. Сын на будущий год пойдёт в девятый и будет ходить с отцом в депо по субботам – смотреть. Дочь привезёт весной парня, и мать с отцом будут вместе решать, что он за человек, и решать будут уже не она одна.
А стремянка стоит в кладовке ровная. Только Жанна всё равно, когда лезет, кричит из коридора:
– Дэн! Подержи мне!
Хотя она уже и не шатается.















