Дед покупал печенье внучке

Дина считала сдачу быстрее матери. Мать ещё только тянулась к счётам, а Дина уже говорила: рубль двенадцать. И ни разу не ошиблась.

Мать работала в автолавке от райпо, ездила по дальним деревням, и в то лето, когда Дине пошёл четырнадцатый, взяла её с собой – помогать. Помощи от тринадцати лет немного, но Дина умела складывать в мешок так, чтобы хлеб не помялся, и знала на память, что почём.

Выезжали в шесть. Фургон стоял ночь у конторы, к утру выстывал, и первые километры она сидела в кабине, поджав ноги, и глядела, как из тумана выходят столбы с репродукторами. Радио начинало говорить в семь, и по деревням сразу становилось видно, кто уже поднялся.

Шофёра звали Кирилл. На любой вопрос он отвечал не сразу – сперва помолчит, потом скажет.

– Первая – Крутое, – говорил он. – Потом Дьяковка. Потом Липня. И обратно.

– А Малый конец? – спросила Дина в первый же день, потому что видела на дверце фургона список деревень, выведенный белой краской, и в списке значился Малый конец.

Шофёр поймал в зеркальце мать. Мать отвернулась к окну.

– Малый конец не наш, – сказала она. – Шесть дворов. Товару на них не напасёшься.

Спрашивать дальше она не стала.

В Крутом их ждали с половины восьмого. Бабы стояли у клуба тесно, как в очереди за керосином, и, пока шофёр откидывал борт и ставил на подпорки прилавок, успевали пересказать друг другу всю неделю. Мать вставала за весы, повязывала белый халат поверх пальто и делалась другая – быстрая, ровная, никому не своя и всем нужная.

– Верочка, мне сахару два кила и мыла хозяйственного.

– Мыла нету. В четверг привезут.

– Ну как же нету, Вера Харитоновна, мне стирать!

– В четверг, Наталья Ивановна.

– А соль-то есть?

– Соль есть.

Стояла она сбоку, у ящика с крупой, и подавала. Ей нравилось, как мать говорит с людьми – коротко, без улыбки, а люди всё равно уходят довольные. Нравилось, как деньги ложатся на прилавок – новые, мелкие, лёгкие. Деньги поменяли в шестьдесят первом, когда Дина ходила во второй класс, и она долго не верила, что за такую тонкую бумажку дают полный мешок.

В Дьяковке торговали недолго – деревня была вся на ферме, к одиннадцати оставались одни ребятишки да двое пожилых. Ребятишек мать знала по именам и по родне – чей ты, Тишка, Сизовых? – и посылала домой с наказом: скажи матери, соль привезли.

– Ты их всех помнишь? – спросила Дина.

– Помню.

– А зачем?

– А приятно человеку, когда его знают, – сказала мать. – Товар-то везде одинаковый.

В Липне дорога подходила к самой воде, и там всегда стояла тётка Устинья с бидоном под керосин, и всегда первой, хоть приезжай в семь, хоть в девять. Она рассказывала матери про сына в городе, показывала письмо и говорила, что летом сын приедет, и мать всякий раз отвечала: конечно, приедет. Письмо было одно и то же – Дина разглядела на штемпеле позапрошлый год.

К полудню объезжали Липню, и оставался последний перегон – по большаку домой. Тут-то Дина и увидела его в первый раз.

Шофёр притормозил у поворота, где от большака отходила в лес разъезженная колея. У колеи, на бревне, сидел человек в длинном плаще, с мешком у ног. Он поднялся, как только фургон стал сбавлять ход, – значит, ждал давно и знал время.

– Здравствуй, Вера.

– Здравствуйте, – сказала мать.

Она не сошла на землю. Она откинула боковое окошко, то самое, через которое отпускают, когда некогда ставить прилавок, и стала подавать: хлеб, соль, спички, махорку. Он выкладывал деньги по одной монете и считал вслух, шевеля губами.

– Крупы полкило.

– Нету крупы. Разобрали.

– Ну и ладно.

Он завязал мешок и не уходил. Постоял, глядя куда-то мимо матери, в глубину фургона, где на полке лежали пачки печенья, обёрнутые в синюю бумагу.

– Печенья две положи, – сказал он. – Той девочке.

Мать не отрывалась от весов.

– Не возьму, – сказала она.

– Так я плачу.

– Не возьму, Харитон Порфирьевич.

– Ну тогда мне положи. Две.

Мать положила. Отпускать товар всякому, кто платит, была её работа, и в этом отказать она не могла. Он спрятал пачки в мешок сверху, чтобы не помялись, поднял мешок и пошёл в колею, в лес. Плащ доставал ему до земли, и шёл он ровно, не оглядываясь.

Дождавшись, пока фургон тронется, Дина спросила:

– Мам, какой девочке?

– Никакой.

– Он же сказал – девочке.

– Мало ли что человек скажет.

Кирилл вёл машину и в зеркальце больше не косился.

– Ты бы хоть раз завернула, Вера, – сказал он. – Семь километров всего.

– Ты, Кирилл, за руль держись.

Больше в тот день не говорили.

А вечером, сдавая выручку, мать дважды сбилась на счётах. Дина видела это своими глазами и не поверила. Мать не сбивалась никогда, ни в конце месяца, ни в ревизию. Она отодвинула счёты, сложила деньги в мешочек и стала считать заново, с самого начала, пальцем по бумажке.

– Помочь? – спросила Дина.

– Сиди.

Сошлось не сразу.

Молчать она не умела. Дома она полезла к матери с этим человеком за ужином, потом на другой день, потом на третий, и мать всякий раз отвечала одно: не наше дело. А отец, Роман, разутый после смены, сидел у печки, чинил провод от утюга и слушал.

– Вер, – сказал он наконец. – Ну ты не мне, ты хоть дочери скажи, кто он.

– Скажу – она к нему побежит.

– Значит, есть куда бежать.

Мать стукнула чугуном о плиту и вышла в сени.

Отец намотал изоленту и повернул к Дине голову.

– Дед он тебе, – сказал он. – Материн отец. Харитон Порфирьевич. Я на матери твоей в пятидесятом женился, ты в пятьдесят втором родилась – вот и считай, сколько он тебя не видел.

Дина села.

Она знала, что у матери есть отец, но знала о нём столько же, сколько о дальней станции, мимо которой поезд идёт ночью не останавливаясь. Мать про своих не говорила. В большой комнате, над комодом, висела одна карточка, и на ней был молодой мужчина в фуражке и женщина с гладко забранными волосами, и Дина всегда думала, что это чужие.

– А почему он к нам не ходит?

– Потому что мать твоя гордая, – сказал отец. – И он гордый. А два гордых человека, Динка, живут в семи километрах друг от друга и ждут, кто первый пойдёт.

– Пятнадцать лет ждут?

– Пятнадцать.

Отец рассказал коротко, одними поступками, без объяснений. Мать была у Харитона Порфирьевича одна дочь. Когда она собралась замуж, отец сказал: уйдёшь за него – ворочаться некуда. Она ушла. Он на свадьбу не пришёл. Родилась Дина – он не пришёл и тогда. Мать ждала, что придёт. Он ждал, что позовут.

– А чего он не позовёт?

– Он раз в неделю к большаку выходит. Семь километров туда, семь обратно. Это, по-твоему, не зовёт?

Всю неделю она прикидывала и так и сяк, обстоятельно, как прикидывают сдачу.

В четверг мать осталась на базе принимать товар – привезли мыло и ситец, и надо было пересчитать. Шофёр повёз пустой фургон обратно в гараж, и она села в кабину.

– Кирилл Иваныч.

– Ну.

– Заверни на Малый конец.

Он проехал километра два и ничего не сказал.

– Мать с меня шкуру спустит! – сказал он.

– Я скажу, что сама.

– Скажешь ты, а спустит с меня.

И свернул.

Дорога шла лесом, колея была разбита лесовозами и заросла посередине травой. Фургон качало, в кузове перекатывалась пустая гиря. Через семь километров лес расступился, и открылся Малый конец: шесть дворов на бугре, огороды под гору, речка внизу и мостки.

– Который? – спросила Дина.

– Крайний. С журавлём.

Возле крайнего двора стояла женщина в летах, с ведром. Ведро она не поставила и всё время, пока фургон подходил к бугру, держала его на весу.

– Батюшки! Лавка…

– Не лавка, Артемьевна, – сказал Кирилл из кабины. – Порожняком идём. Харитон Порфирьевич дома?

– А где ему быть.

Она слезла и пошла к калитке.

Двор был чистый, метёный, у забора стояли козлы и лежала распиленная берёза, а под навесом на верстаке рядком, по росту, лежали косы. Их было шесть, по числу дворов.

Дед вышел на крыльцо в рубахе, без плаща, и остановился.

Он молчал, и Дина успела разглядеть его руки – в чёрных точках, въевшихся, как у всех, кто всю жизнь бил молотком по железу.

– Ты чья? – спросил он.

– Ваша, – сказала Дина. – Дина.

Дед взялся за перила и держался за них всё время, пока она шла от калитки к крыльцу. Двор был длинный, идти было далеко, и Дина успела заметить, что дорожка выметена свежо, будто к приезду.

– Сама пришла?

– Кирилл Иваныч довёз.

– А мать?

– Мать на базе, товар считает.

Он постоял ещё, сошёл со ступеней, отставил в сторону ведро, которое стояло у крыльца некстати, и не сразу выговорил:

– Ну, проходи, коли пришла. Чай пить будем.

В избе было прибрано по-мужски – голо и на своих местах. Печь, стол, лавка, два табурета, ходики. Дед поставил чайник, достал кружку и стал протирать её полотенцем, хотя она была чистая.

– Тебе с сахаром?

– С сахаром.

– Сахар есть.

Он полез на полку за занавеску – и занавеска отошла.

Они лежали стопками, пачки печенья в синей бумаге. Не десять и не двадцать. Стопки стояли вдоль всей полки, до самого угла, и передние были потемневшие, с рыжими пятнами по сгибу.

Дед задёрнул занавеску и постоял к ней спиной.

– Это что? – спросила Дина.

– Это не тебе.

– Это мне.

Он сел напротив и положил ладони на стол – большие, тяжёлые, с одним чёрным ногтем. Стол был чисто скоблен, и на нём не было ничего лишнего: солонка да ложка.

– Тебе, – сказал он. – Только они старые. Их есть нельзя.

Считала она быстро. Автолавку по большаку пустили позапрошлой осенью – значит, сред этих набегало под сотню, а пачек на каждую по две. Цифра выходила ровная и понятная, а в неё всё равно не помещался ни этот стол, ни эта изба, ни этот человек.

– Вы каждую среду покупали?

– Как лавку пустили, так и покупаю. Каждую.

– И она не брала.

– Не брала.

– И вы всё равно покупали?

Дед налил чай, подвинул кружку и сказал:

– А как иначе-то?

Они сидели до вечера. Дед не умел говорить с детьми. Он спрашивал, в каком она классе, и тут же принимался объяснять, как отбивают косу, чтобы жало легло тонко и ровно, и как её потом правят бруском, и почему у Артемьевны коса тупится быстрее, чем у всех, – потому что она косит по кочкам и жалеет ноги.

Потом он не выдержал, поднялся и повёл её под навес.

– Гляди. Это Артемьевны, это Сизовых, это моя. Мою видишь? Пятка сбита.

– Почему?

– Потому что старая. Как я.

Он взял косу, поставил на чурбак и постучал по жалу молоточком – мелко, часто, и звук пошёл ровный, тонкий, певучий.

– Слышишь? Поёт. А если пережмёшь – захрипит, и всё, выбрасывай. Железо, оно как человек: перегнёшь – не выправишь.

– Вы всем шестерым правите?

– А кому же. Мужиков тут двое, и те не умеют. Я до пятьдесят восьмого в кузне стоял, пока кузню не свели в бригаду. Я и косы, и вёдра лужу, и печку кому переложить. Меня тут не за красоту держат.

Дина следила за его руками и думала, что мать точно так же берёт весы – не глядя, одним движением: рука сама знает.

Про мать он спросил один раз, под конец:

– Здоровая она?

– Здоровая.

– Ну и слава Богу.

От мостков посигналили. Дина встала.

– Я приеду ещё.

– Приезжай, – сказал дед. – Только матери скажи. Тайком не езди. Тайком – это уже вранью учиться.

Дома она сказала сама, с порога, не дожидаясь, пока принесут добрые люди.

Мать выслушала стоя. Потом сняла с гвоздя халат, повесила его ровно и повернулась.

– Ты кого спросила?

– Никого.

– А совести у тебя сколько?!

– Мам.

– Он тебя чем угощал? Печеньем своим?

– Он мне чаю дал. А печенье он не даёт. Оно у него на полке лежит.

Мать села.

Она сидела и молчала так долго, что стали слышны ходики за стеной. Потом сказала – негромко, не Дине, а в стол:

– Я к нему после свадьбы пришла, наутро. Одна. Он в кузне был. Я постояла у порога, он на меня не поглядел. Молотком стучит и не глядит. Я и пошла.

– А потом?

– А потом Дина родилась, и я решила: пусть теперь он.

– А он решил: пусть теперь ты.

– Вот и решили, – сказала мать. – Оба умные.

Она встала, налила себе воды и не выпила.

– Ты его при мне не жалей, – сказала она. – Я этого… не могу пока.

Про печенье в тот вечер больше не говорили, и всю неделю в доме было тихо тем родом тишины, когда всем есть что сказать и никто не начинает.

А в среду дед не вышел.

Фургон постоял у поворота, мотор выключили. Бревно у колеи было пустое, и на нём лежала прошлогодняя листва, нетронутая.

– Ждём? – спросил Кирилл.

Мать подняла рукав и нашла часы. Стрелка перешла половину.

– Едем.

Отъехали от поворота недалеко. Мать сидела прямо и не отпускала ремешок сумки.

– Стой, – сказала она.

Тормозная колодка взвизгнула, фургон стал, а руки шофёр с баранки не снял.

– Разворачивайся.

– Куда?

– На Малый конец.

Он развернул фургон в два захода, и они поехали назад, а потом в колею, лесом, и Дина держалась за скобу и не смела ничего сказать.

У крайнего двора стояла Артемьевна и мяла в руках платок.

– Второй день не встаёт! – сказала она. – Спину подымает, а ноги нет. Я ему картох варила, а он и не глядит…

Мать прошла в избу, не снимая пальто и не спросив разрешения.

Дед лежал на кровати у печки, лицом к стене. Он повернулся на скрип двери, приподнялся на локте и опустился обратно.

– Ты чего это, – сказал он. – Товар везёшь?

– Товар, – сказала мать.

Она положила на стол хлеб и соль и постояла, потому что руки у неё были пустые, а деть их было некуда. Потом она пошла к печке, взялась за заслонку, поглядела в устье и стала щепать ножом от сухого полена тонкие щепки. Печь эту она знала с детства, и рука сама искала, где у полена слой мягче.

– Заслонка ходит туго, – сказала она. – Всегда ходила.

– Всегда, – сказал дед.

Она затопила, вымыла кружки, поставила чугунок и сходила за водой к колодцу с журавлём. Артемьевна сунулась было помочь, но мать сказала: я сама. И Артемьевна ушла.

Дина сидела на табурете у двери и не мешала. Ей было слышно, как в печи занялось и как за стеной, в сенях, ветер шевелит какое-то железо.

Когда закипело, мать налила в кружку и поднесла к кровати. Дед принял кружку и держал её на весу. Пил он долго и трудно.

– Спину надо на печь, – сказала мать. – Я тебе завтра горячего кирпича принесу.

– Принеси.

Больше о пятнадцати годах не сказано было ни слова. Ни он, ни она не были на это способны, и оба знали друг про друга, что не способны, и, может быть, только потому и не поругались.

Уже в дверях мать остановилась у полки, отдёрнула занавеску и постояла перед стопками.

– Ты их зачем копил-то, – сказала она. – Отдал бы Артемьевне, детям.

– Они не Артемьевне куплены.

Мать сняла с полки верхнюю пачку, ту, что была ещё в чистой синей бумаге, и положила себе в сумку. И сказала:

– С тебя за пачку, как со всех.

– Возьми с полки.

– Я запишу.

Назавтра мать нагрела в печи два кирпича, завернула в старое одеяло и повезла. Дина ехала с ней и всю дорогу держала свёрток на коленях, и он грел ей ноги через фуфайку.

Пока мать грела спину деду и правила ему постель, Дина вышла во двор, а там у калитки стоял уже весь Малый конец: Артемьевна, ещё две женщины и мужик в кепке, а с ними двое ребятишек.

– Лавка приехала! – кричали ребятишки. – Мамка, лавка приехала!

– Да не лавка, порожняком она, – урезонивала Артемьевна, а сама заглядывала в кузов.

– Дак хоть спичек-то нету ли?

– Соли бы…

Мать вышла на крыльцо и сказала сверху:

– В среду приеду. С товаром.

И весь Малый конец загалдел у калитки разом, как галки на берёзе.

С той осени в путевом листе появился крюк – семь километров в один конец и семь в другой. Мать выписала его в райпо сама и сказала заведующему, что шесть дворов – тоже люди, и что люди там немолодые, не ходоки, и, если надо, она сделает этот крюк за свой счёт, но делать будет. Заведующий поворчал и подписал.

По средам фургон будет останавливаться у крайнего двора. Шофёр будет откидывать борт, а Дина ставить подпорки, потому что руки у неё быстрые. Мать будет отпускать шесть дворов, а последним – своего отца, и он будет считать монеты вслух и просить, чтоб положила внучке печенья две пачки.

И мать будет класть.

Одну – Дине. А другую он оставит себе, к чаю, и станет макать её и жалеть, что зубы уже не те.

А те, что стояли рядком до самого угла и есть которые уже нельзя, они с Диной по весне размочат в ведре и вынесут курам. И, глядя, как куры разбирают то, что копилось на полке, Дина скажет вслух, для порядка, потому что счёт любила с малых лет:

– Двести пять пачек, дед. Я считала.

– Двести шесть, – поправит Харитон Порфирьевич. – Ту, что мать в сумку положила, ты не посчитала. А она из них самая дорогая.

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Дед покупал печенье внучке
Её вещи