Но до этой фразы был почти целый год, и я хочу рассказать всё по порядку.
В тот вечер я отмывала духовку. У нас старая плита, эмаль на дверце пошла паутинкой, и подгоревший сахар от вчерашней шарлотки въелся намертво. Я развела соду с уксусом, накрыла противень тряпкой и тёрла, тёрла, пока не заныло запястье. Пахло горелым и кислым. На кухне было душно, окно запотело, и по стеклу ползла одинокая муха, поздняя, октябрьская.
Сергей вошёл с телефоном у уха. Он не смотрел на меня — смотрел в пол, кивал.
— Да, мам. Да. Хорошо. Я понял. Мы что-нибудь придумаем.
Он положил трубку, сел на табурет и провёл ладонью по лицу.
— Мать звонила.
— Я слышала, — я не оборачивалась, дотирала угол. — Что-то случилось?
— Колено. Она же давно жалуется. Была у врача. Говорит, нужна операция. Сустав менять.
Я выпрямилась, стянула перчатки.
— Эндопротезирование?
— Ага. Вроде так называется. — Он поднял на меня глаза, и в них была та беспомощность, которую я знала наизусть. — Двести пятьдесят тысяч, Ань.
Я села напротив. Между нами на клеёнке лежала недомытая тряпка, и от неё расползалось мокрое пятно.
— А по квоте нельзя? Бесплатно же делают. У нас Валентина Сергеевна с работы так тазобедренный меняла, ничего не платила.
— Я то же самое спросил. Мать говорит — очередь на год, на два. А колено сейчас, говорит, совсем не держит. Врач сказал, платно можно через месяц. Не тянуть.
Я молчала. Мне не нравилось, как быстро всё сложилось: врач, срок, сумма. Но напротив меня сидел мой муж, и у него мать, и колено, и я понимала, что если я сейчас скажу «давай проверим», это прозвучит так, будто мне жалко денег на его мать.
— У нас есть на карте тысяч сто, — сказала я тихо. — С отпускных. И на вкладе восемьдесят. Остальное…
— Возьму у Витька. Он давал, отдам с премии.
— Серёж.
— Что?
— Ничего. — Я встала, снова натянула перчатки. — Давай поможем. Конечно, поможем.
Он подошёл, обнял меня сзади, уткнулся в затылок.
— Спасибо. Ты у меня золото.
От него пахло сигаретами, которые он якобы бросил, и я не стала об этом говорить. Не тот был вечер.
*
Тамару Ивановну я всегда немного побаивалась. Не потому что она кричала — наоборот, она никогда не повышала голос. Она говорила ровно, мягко, с полуулыбкой, и от этой мягкости хотелось оправдываться, даже когда не в чем.
Мы с Сергеем женаты седьмой год. Своих детей у нас пока нет — так вышло, обследуемся, надеемся, — и Тамара Ивановна иногда роняла между делом:
— Ну ничего. У Мариночки вон Кирюша один, а больше и не надо. Дети — это ж какие расходы.
Марина — сестра Сергея, младшая. Разведённая, с сыном-подростком, живёт через две остановки. Мать в ней души не чаяла. Это не было тайной ни для кого, и меньше всего для самого Сергея.
— Мать Маринку всегда больше любила, — сказал он мне ещё когда мы только встречались, легко, как о погоде. — Она поздний ребёнок, болезненная была. Привыкли её беречь.
Марину я тоже не то чтобы не любила. Просто рядом с ней всегда чувствовала себя счётной машинкой. Она умела красиво жить: то новая шуба, то Турция, то салон. И вечно в долгах, вечно «до зарплаты», вечно кому-то что-то должна.
— Аня такая хозяйственная, — говорила Марина за столом, и это звучало почти как «скучная». — Всё у неё по полочкам, всё записано. Я так не умею, я живу.
Я и правда всё записываю. У меня есть тетрадь в клетку, обёрнутая в целлофан, стянутая аптечной резинкой. Туда я вписываю всё: коммуналку, продукты, что отложили, что взяли в долг, кому сколько. Меня так мать приучила, а её — бабушка, пережившая войну. В нашей семье деньги считали не от жадности, а от памяти.
Вечером, после разговора о колене, я открыла тетрадь и на новой странице написала сверху: «Операция Т.И.». И ниже стала выписывать, откуда возьмём.
*
Деньги собрали за неделю.
Сто с карты, восемьдесят с вклада — я закрыла его досрочно, потеряла проценты, но что уж. Сорок Сергей занял у Виктора. Ещё тридцать наскребли по мелочи: я продала золотую цепочку, мамин подарок на свадьбу, тонкую, но всё-таки. Сергею не сказала, что цепочку. Сказала — «отложенное».
В субботу мы приехали к Тамаре Ивановне. Она встретила нас в халате, прихрамывая, держась за стену.
— Вот, сыночки, — она называла нас во множественном, хотя смотрела на Сергея. — Совсем меня ноги не носят.
— Мам, ну ты садись, садись. — Сергей кинулся подставлять ей стул.
Мы пили чай с её фирменным пирогом — с капустой, она печёт его тонким, как книжку. Разговор шёл вокруг да около, и наконец Сергей сказал:
— Мам, мы собрали. Двести пятьдесят. Когда операция?
Тамара Ивановна отставила чашку. Помолчала.
— Спасибо, родные. — Голос у неё чуть дрогнул. — Я вам этого не забуду. Только вы мне на карту переведите, ладно? Я сама там всё оплачу, через клинику. Мне неудобно, чтоб вы там бегали, в очередях сидели.
— Да мы бы сами оплатили, — сказала я. — Наличкой или как там у них. Ты только скажи, куда, в какую клинику.
— Ой, Аня, ну зачем тебе эти хлопоты. — Она улыбнулась мне мягко, той самой полуулыбкой. — Я уж как-нибудь. Договор на меня, всё на меня оформлено. Вы переведите, а я разберусь.
Сергей уже доставал телефон.
— Куда переводить? На твою сберовскую?
— На неё, на неё.
Я хотела сказать что-то ещё. Но не сказала. Сергей ввёл сумму, я стояла рядом и смотрела, как на экране крутится колёсико, а потом выскочила галочка: «Перевод выполнен. 250 000 ₽».
Дома я записала в тетрадь: «Перевела Т.И. — 250 000. Операция. Клиника — уточнить».
Слово «уточнить» я подчеркнула.
*
Прошёл месяц.
Я не лезла. Правда не лезла. Спрашивала осторожно, через Сергея:
— Как там мама? Когда ложится?
— Говорит, на очереди. Дату дадут.
— На платную очередь?
— Ну да, наверное. Ань, ну что ты как следователь.
Я замолкала. Но тетрадь лежала в ящике, и строчка «уточнить» смотрела на меня каждый раз, когда я её открывала.
Через полтора месяца мы снова были у Тамары Ивановны — на день рождения Кирилла, Марининого сына. Собралась вся семья. И вот тут я в первый раз почувствовала: что-то не так.
Тамара Ивановна ходила по кухне бодро. Носила тарелки, наклонялась к духовке, тянулась за верхними полками. Колено, которое «совсем не носило», носило прекрасно.
— Мам, ты бы не бегала, — сказал Сергей. — Тебе нельзя нагружать.
— Да ничего, сынок, сегодня отпустило. — Она махнула рукой. — Погода, наверное.
А Марина сидела во главе стола — новая стрижка, новые серьги, длинные, с камушками. И телефон новый, я заметила, потому что коробку от него, глянцевую, ещё не выкинули — она стояла на подоконнике.
— Тёть Ань, смотрите, чё мне мама подарила, — Кирилл сунул мне под нос игровую приставку. — Крутая, да? На день рождения.
— Крутая, — сказала я. И почему-то посмотрела на Тамару Ивановну.
Она в этот момент разливала по бокалам, и рука у неё была тверда.
За столом Марина, разрумянившись от вина, рассказывала, как ездила с подругами в спа под городом, «всего на сутки, но так надо было, я вся выгорела». Тамара Ивановна слушала её, подперев щёку, и лицо у неё было такое размягчённое, счастливое, какое у неё бывало только с дочерью. На Сергея она так не смотрела никогда. На меня — тем более.
— Тёть Тамар, а вам когда операцию делать? — спросила я как можно легче, будто про погоду.
— Ой, Анечка, не порти праздник, — она махнула рукой и засмеялась. — Сегодня внуку шестнадцать, а ты про болячки. Сделаю, всё сделаю. Успеется.
«Успеется». Я запомнила это слово. Человек, у которого колено «совсем не носит», не говорит «успеется». Человек, у которого болит, считает дни.
*
Дома я не выдержала.
— Серёж, тебе не кажется странным? Мать по кухне летает, а операция где? Уже два месяца прошло.
— Ань. — Он устало отложил телефон. — Ну отпустило у неё сегодня. Бывает же. Артроз — он волнами.
— А деньги где? Двести пятьдесят тысяч лежат у неё на карте два месяца?
— Ну лежат. Ждёт очередь.
— На платную операцию не ждут очередь два месяца. Платно — это когда сегодня заплатил, завтра лёг.
Он посмотрел на меня, и я увидела, как в нём борются две вещи: то, что я говорю логично, и то, что речь о его матери.
— Ты на что намекаешь? — тихо спросил он.
— Я ни на что не намекаю. Я хочу понять. Давай просто позвоним в клинику, спросим. Ты же имеешь право знать, куда пошли наши деньги.
— Это не наши деньги. Это мамины деньги. Мы их отдали.
Я замолчала. Он был прав по форме. Но по сути — по той сути, что записана у меня в тетради под резинкой, — что-то было гнило.
— Хорошо, — сказала я. — Извини.
Но себе я сказала другое.
*
В понедельник, в обед, я вышла из офиса и позвонила в областную больницу. Не в «клинику» — я не знала, что за клиника. Я позвонила туда, куда идут по квоте, в отделение, где меняют суставы. Просто чтобы понять, как вообще устроено.
— Здравствуйте, подскажите, пожалуйста. Пожилой человек, артроз колена, нужен протез. Как попасть? Сколько ждать?
Женщина на том конце ответила буднично, я такое сто раз слышала в очередях, но в тот момент каждое слово падало как гиря.
— По ОМС бесплатно. Оформляете квоту на ВМП через своего терапевта, дают направление, талон. Сейчас очередь небольшая, месяца три-четыре. Если случай тяжёлый, могут раньше. Всё бесплатно, включая протез.
— А… а если платно? Сколько стоит?
— Платно тоже делаем, если человек не хочет ждать. Но, честно вам скажу, зачем платить, если по квоте тот же врач, тот же протез. Люди из принципа платят, кто побогаче. Сумма? Ну, эндопротез коленного — в районе ста восьмидесяти — двухсот. С палатой, с реабилитацией — до двухсот пятидесяти можно набрать, если в люксе лежать.
Я поблагодарила. Постояла на крыльце, на ветру. Значит, бесплатно. Значит, три-четыре месяца очередь, а не «год-два». Значит, платно — да, бывает и двести пятьдесят, но это если человек сам захотел, из принципа, «кто побогаче».
Тамара Ивановна — не побогаче. Тамара Ивановна пенсионерка, которая заняла деньги у сына.
Я вернулась в офис и до конца дня не могла считать. Цифры плыли.
*
Ещё через неделю я поехала к свекрови одна. Сказала — привезла ей лекарства и творожок, который она любит, зернёный, пять процентов. Это была правда. Но не вся.
Тамара Ивановна обрадовалась, засуетилась, поставила чайник. Я села на кухне, на то самое место, и осторожно начала:
— Тамара Ивановна, я хотела помочь вам с операцией. У меня знакомая в области работает, в регистратуре. Давайте я узнаю про квоту? Может, вообще бесплатно сделаем, а деньги эти вам на реабилитацию останутся. И санаторий потом можно.
Она замерла с чайником в руке. На секунду. Потом поставила его на плиту.
— Да что ты, Анечка. Я уж всё оформила. Договор подписала.
— С какой клиникой? Я подъеду, помогу с документами. Мне не сложно, правда. Я в этом разбираюсь.
— В частной. — Она села, поправила скатерть. — Не помню, как называется. Мариночка возила, она договаривалась.
— А телефончик их есть? Или адрес?
— Аня. — Голос стал мягче и от этого твёрже. — Ты меня прости, но что ты меня допрашиваешь? Я старая женщина. Мне тяжело. Ты будто не веришь мне.
И вот тут я поняла, что мне надо выбирать. Промолчать и уйти — или сказать вслух то, что уже месяц лежит камнем.
— Я вам верю, — сказала я. — Просто я хочу, чтобы вы поскорее поправились. Мне вас жалко.
Это тоже была правда. Мне было её жалко. Я видела перед собой немолодую женщину, которая зачем-то врёт, и ей от этого враньё тяжело, я это видела, — и мне было её жалко именно поэтому.
Я допила чай и уехала. В прихожей, надевая сапоги, я мельком глянула на тумбочку, где у неё всегда лежала почта. Сверху лежал конверт из банка. И квитанция. Я не читала чужого — я честно не читала. Но глаз выхватил строчку: «Погашение задолженности». И имя. Не «Тамара». Другое имя.
Я не стала присматриваться. Завязала шнурок и ушла.
*
Дома я достала тетрадь и долго сидела над страницей «Операция Т.И.».
Потом позвонила Марине. Мы не подруги, но иногда созванивались — так, по семейным делам.
— Марин, привет. Слушай, я тут подумала, маме бы санаторий после операции. Ты не знаешь, в какой она клинике оперируется? Я хочу заранее узнать, куда потом на реабилитацию.
Пауза. Короткая, но я её услышала.
— Ой, Ань, я не в курсе. Это она сама всё. Я в этом не разбираюсь.
— Ты же её возила? Она говорила, ты договаривалась.
— Кто говорил? Я? Да я… я один раз её до поликлиники подкинула, и всё. Слушай, у меня тут Кирюха орёт, я потом наберу, ладно?
И бросила трубку.
Я сидела с телефоном в руке. Значит, Тамара Ивановна сказала мне, что Марина возила её в клинику и договаривалась. А Марина говорит, что ни при чём. Кто-то из них врёт. А скорее — обе.
Я снова открыла тетрадь. И под строчкой «Операция Т.И. — 250 000» аккуратно, как приход-расход, дописала то, что знала:
«Колено — по квоте бесплатно. Очередь 3–4 мес.
Платно 250 — только по желанию.
Клиники нет. Договора нет.
Конверт — погашение задолженности. Имя М.»
И подчеркнула последнюю строку дважды.
*
Я не хотела быть той женой, которая настраивает мужа против матери. Я это ненавидела. У меня самой была бабушка, которую невестка выживала из дома, я помню, как мать плакала за неё. Я поклялась себе, что никогда.
Поэтому я сначала попробовала мягко.
— Серёж, — сказала я вечером, когда он лежал, уставившись в потолок. — Я узнавала про операцию мамы. Про колено. Такие делают бесплатно, по квоте. Очередь три-четыре месяца.
— Мать говорит, ей нельзя ждать.
— А она ждёт. Уже два с половиной месяца ждёт. И не оперируется. Ни платно, ни бесплатно. Деньги лежат.
Он повернулся ко мне.
— Ты что, следила за ней?
— Я звонила в больницу. Один раз. Чтобы понять, честно ли с нами. — Я говорила ровно, как учила меня тетрадь. — Серёж, я не хочу ссориться. Я просто прошу: спроси у мамы про клинику. Название, адрес. Если она скажет — я первая извинюсь, куплю ей цветов и больше слова не скажу. Спроси. Ты имеешь право.
Он молчал долго. Потом сказал:
— Хорошо. Спрошу.
*
Спросил он не сразу. Ещё дней десять тянул — я видела, как ему не хочется, как он оттягивает. А потом случилось то, что решило всё само.
Марина приехала к матери на новой машине.
Не новой из салона — с рук, «Солярис», семь лет, но нам-то и такой было не по карману. Я увидела её из окна, когда мы подъезжали к дому Тамары Ивановны на Первомайскую, на семейный обед. Марина как раз парковалась, неумело, в три приёма.
— Смотри-ка, — сказал Сергей. — Маринка тачку взяла.
— На что? — спросила я тихо.
Он не ответил.
За столом было натянуто. Марина щебетала про машину — как удобно, как теперь она свободна, как возит Кирюху на секции.
— А деньги-то откуда, сеструха? — спросил Сергей, вроде бы в шутку, но я услышала в его голосе трещинку. — Ты ж месяц назад плакалась, что за квартиру нечем.
— Да накопила, — Марина отвела глаза. — И мама немножко помогла.
Тамара Ивановна, разливавшая суп, застыла на секунду. Половник дрогнул, капнуло на скатерть.
— Мам, — Сергей медленно поставил ложку. — Ты Марине помогла? Немножко — это сколько?
— Серёженька, ну какая разница… — начала она.
— Мама. — Он редко называл её «мама» вот так, полностью, без «мам», без уменьшительного. — А где те деньги, которые Аня перевела тебе на операцию?
После этой фразы свекровь побелела.
Не покраснела — побелела. Кровь отхлынула от лица, и оно стало как творог, тот самый, зернёный, который я ей возила. Губы шевельнулись, но звука не было. Половник она так и держала в воздухе, и капли супа падали на стол — кап, кап.
За столом стало тихо-тихо. Только капли.
— Какие деньги? — тонко сказала Марина. — Мам, ты чего?
— Марина, — Сергей не повернулся к сестре. Он смотрел на мать. — Мам. Ответь мне. Где деньги на операцию? Двести пятьдесят тысяч. Где они?
Тамара Ивановна опустила половник в кастрюлю. Медленно вытерла руки о фартук, хотя они были сухие.
— Я сделаю операцию, — сказала она. — Обязательно сделаю. По квоте. Мне сказали, можно бесплатно…
— По квоте, — повторил Сергей. — Значит, ты знала про квоту.
Она не ответила.
— Ты знала, что можно бесплатно. И всё равно взяла у нас двести пятьдесят. — Он говорил не громко, и от этого было страшнее, чем если бы кричал. — А потом отдала Марине. На машину. На долги. На что?
— По квоте, — снова повторил Сергей, и голос у него стал совсем чужой. — Ты знала. Ты с самого начала знала, что можно бесплатно. Тебе врач сказал. И ты пришла к нам, села вот тут, испекла пирог и попросила двести пятьдесят тысяч. Ты нам врала в глаза, мам. Ты знала, что мы последнее отдадим, и мы отдали.
— Серёжа…
— Аня цепочку продала. Мамину. Свадебную. Ты знаешь, что это такое для неё? А ты эти деньги — Маринке на «Солярис».
— На всё сразу, — вдруг сказала я.
Все обернулись ко мне. Я не собиралась говорить, но вырвалось — тихо, буднично, как строчка из тетради.
— У Марины были долги. Микрозаймы, карты. Я видела конверт из банка. «Погашение задолженности». А потом ещё и на машину хватило.
— Ты рылась в моих вещах?! — вскинулась Тамара Ивановна, и голос у неё наконец сорвался, стал высоким. — Ходишь тут, вынюхиваешь! Я знала, я всегда знала, что ты нас со свету сживёшь, копейку считаешь!
— Я не рылась, — сказала я. И замолчала. Оправдываться не было сил.
*
Дальше был крик. Впервые за семь лет я слышала, как Тамара Ивановна кричит.
Она кричала, что Марина — слабая, что её обманул муж, бросил с ребёнком, что она, мать, не могла смотреть, как дочь тонет, как за долги грозят описать имущество, как Кирюша ходит в рваных кроссовках.
— А вы?! — кричала она на Сергея. — Вы крепкие! У тебя жена — кремень! Вы бы выкрутились! Я знала, что вы простите! Родному брату сестру не жалко?!
— Мама, — только и говорил Сергей. — Мама. Мама.
— Что «мама»?! Я мать! Я всех вас люблю! Просто Мариночке было хуже!
— Ты нам врала. Год. Ты нам в глаза врала про колено.
— А как я должна была?! — Она уже плакала. — Как я должна была вам сказать: дайте денег, у Марины долги? Ты бы дал?! Аня бы дала?! Она бы мне тетрадочку показала, где всё записано!
Марина сидела, вжавшись в стул, красная, и молчала. Ни слова. Ни «спасибо», ни «простите», ни «я отдам». Просто смотрела в тарелку.
Кирилл ушёл в комнату и закрыл дверь.
Я встала, тихо собрала со стола три тарелки — свою, Серёжину и пустую — и отнесла в раковину. Руки помнили, что делать, когда голова не знает. Открыла воду. Стала мыть. За спиной кричали, а я мыла тарелку тёти-Тамариного сервиза, того, что она берегла «на праздник», и думала о том, что мамина цепочка теперь тоже в этих долгах, растворилась в них, и её уже не вернуть.
*
Мы уехали, не доев.
В машине Сергей долго не заводил мотор. Сидел, положив руки на руль, и смотрел вперёд, на тёмный двор, на Маринин «Солярис».
— Прости, — сказал он наконец.
— За что тебе извиняться.
— За то, что не верил. Ты же говорила. С самого начала говорила.
— Я не хотела оказаться права, Серёж. Честно. Я бы лучше ошиблась.
Он кивнул. Помолчал.
— Двести пятьдесят тысяч, — сказал он глухо. — Твоя цепочка. Мамина, свадебная. Ты думала, я не знаю, что ты её продала?
Я вздрогнула. Я не говорила ему.
— Витёк видел тебя в ломбарде на Ленина. Сказал мне ещё тогда. Я промолчал. Думал — ну, отдадим потом, выкуплю обратно.
Мы сидели в темноте, и мне было и горько, и почему-то легче: он знал. Всё это время знал и молчал, потому что не хотел, чтоб мне было стыдно. А я молчала, чтоб не стыдно было ему за мать.
Столько молчания в одной семье.
— Что теперь будем делать? — спросила я.
— Не знаю. — Он завёл наконец мотор. — Она мать. Я не могу её… ну, вычеркнуть. Не могу.
— Я и не прошу вычёркивать.
— Но и как раньше не смогу. — Он выехал со двора. — Понимаешь?
— Понимаю.
Мы ехали через ночной город, мимо закрытых аптек и светящихся вывесок, и я думала о том, как странно устроена семья. Годами всё держится на негласном уговоре: мы своих не бросаем, свои — это святое. И вот выясняется, что «свои» бывают разной пробы. Что мать делит детей на тех, кого надо спасать, и тех, кто спасётся сам. И тебя, оказывается, всю жизнь любили не меньше — а просто спокойнее. Потому что за тебя не страшно.
— Знаешь, что обиднее всего? — сказал Сергей на светофоре. — Даже не деньги. А то, что она была уверена: я прощу. Не понадеялась — была уверена. Как будто меня уже посчитали. Заранее.
Я взяла его за руку. Он не отнял.
*
Тамара Ивановна позвонила через три дня. Я слышала разговор — Сергей включил громкую, случайно, а может, чтоб я слышала.
— Серёжа, я всё обдумала, — говорила она, и голос был снова ровный, мягкий, будто и не кричала. — Я сделаю операцию по квоте, бесплатно. А деньги… деньги Марина будет отдавать. По чуть-чуть. С зарплаты. Тысяч по пять в месяц.
Двести пятьдесят тысяч по пять в месяц — это четыре года. Если ни разу не пропустит. Я посчитала сразу, автоматически, и сама себе стало смешно от этой цифры.
— Хорошо, мам, — сказал Сергей.
— И ты… ты не сердись на Аню, — вдруг добавила Тамара Ивановна. — Она правильная. Слишком правильная. Но она о тебе заботится. Я это… я это понимаю теперь.
Сергей посмотрел на меня. Я стояла в дверях кухни, с полотенцем в руках.
— Не сержусь, мам, — сказал он.
*
Марина не позвонила ни разу. Ни в тот вечер, ни потом. Первый перевод пришёл через месяц — не пять тысяч, три. С комментарием: «мам передай долг». Не «Ане». Не «Серёже». «Мам». Как будто и не нам.
Я записала в тетрадь: «Возврат — 3000. Осталось 247 000». И сама не знала, зачем записываю. Наверное, по привычке. Наверное, чтобы был след. Чтобы, когда через четыре, или шесть, или десять лет кто-нибудь спросит «а было ли», я могла открыть тетрадь под резинкой и сказать: было.
*
Прошло полгода.
Тамара Ивановна сделала операцию. По квоте, бесплатно, в той самой областной, куда я звонила. Очередь подошла через четыре месяца — ровно как мне и сказали. Мы с Сергеем возили её, сидели под дверью, потом навещали в палате. Я приносила ей творожок, зернёный, пять процентов. Она брала, благодарила тихо, и в глаза мне почти не смотрела.
Мы не говорили о деньгах. Ни разу. Как будто их и не было.
От Марины пришло ещё два перевода — три тысячи и две. Потом перестали.
Сергей к матери ездит. Реже, чем раньше, но ездит. Иногда возвращается тёмный, молчит весь вечер, и я не спрашиваю. Иногда — наоборот, отпускает, шутит, и тогда я думаю: может, зарастёт. Может, у семьи так же, как у колена: болит, болит, а потом протез, и вроде ходишь.
А иногда я достаю тетрадь. Открываю на странице «Операция Т.И.». Смотрю на строчку «Осталось 247 000», подчёркнутую дважды, и думаю не о деньгах.
Я думаю о том, что деньги-то, может, и не главное. Что мамину цепочку я, наверное, никогда не выкуплю, и это не самое страшное. Самое страшное — что теперь я всегда буду знать: если однажды нам станет по-настоящему плохо, если я приду к этой семье и скажу «помогите», — меня взвесят. Кто крепче, кто вытерпит, кого не жалко. И меня, кремень, правильную, ту, что всё записывает, — меня отставят в сторону. Потому что я выкручусь.
Я закрываю тетрадь, натягиваю резинку и убираю в ящик.
На кухне закипает чайник. Сергей смотрит футбол в комнате, что-то бормочет вратарю. За окном темнеет рано — снова октябрь, снова поздняя муха ползёт по запотевшему стеклу.
Я наливаю две чашки. Одну ему, одну себе.
И не знаю, простила ли я. И не знаю, простил ли он. И вернутся ли когда-нибудь эти деньги, и нужно ли, чтобы они вернулись.
Знаю только, что чай надо пить горячим. Пока не остыл.















