Мужу 52, мне 31 — и всё было хорошо, пока не приехала его дочь
Она сказала:
— Пап, я старше ее на полтора года. Ты в курсе, что это смешно?
Сказала ему, но целилась в меня. Голос доносился через приоткрытую дверь кухни, пока я доставала чашки для чая и делала вид, что у меня все в порядке.
Одна чашка выскользнула из рук. На кафельном полу осталась россыпь осколков, острых и мелких, как мои чувства в этот момент. Я перешагнула через обломки керамики и минуту стояла, вцепившись пальцами в край раковины, стараясь просто дышать.
(Смешно. Ну да, обхохочешься)
Я стояла и чувствовала себя полной дурой.
Ладно, давайте с самого начала. Меня зовут Женя, мне 31 год, и я уже три года замужем за Лёшей, которому 52. Когда мы познакомились, мне было 27, ему — 48, и я, честно говоря, не понимала, в чем проблема. Ну возраст, ну цифры.
Моя мама вышла замуж за отчима, который был старше на 14 лет, и ничего — живут, ругаются из-за дачи, варят варенье из крыжовника, все как у людей.
Лёша не выглядел на свои. Ну то есть выглядел, конечно, — не как двадцатипятилетний парень, седина на висках, морщины у глаз, руки такие… взрослые. Но в нем была какая-то бешеная энергия, он водил меня в места, о которых я не знала (какой-то грузинский подвальчик на Таганке, где хинкали лепят прямо при тебе), и рядом с ним было спокойно. Вот это слово — спокойно. После двух лет с ровесником Костей, у которого семь пятниц на неделе и вечный страх «серьезных обязательств», уверенность Лёши казалось чем-то запредельным.
Мы расписались через одиннадцать месяцев. Тихо, без пафоса, в Грибоедовском ЗАГСе, свидетелями были его друг Серега и моя Маринка. Маринка потом в такси выдала: «Жень, ну он же старый». Я посмотрела на неё и пожала плечами: «Зато с ним не надо гадать, перезвонит он завтра или «ему нужно личное пространство». Мне с ним хорошо, а цифры в паспорте я не ем».
Я была уверена, что мы — исключение из правил, и никакие цифры нам не помешают.
Первые два года было — ну, хорошо. По-настоящему хорошо. Лёша работал, я работала (я копирайтер — пишу для медицинской клиники статьи о профилактике варикоза и пользе чекапов. Скучно до зуда, но платят вовремя). Мы жили в его двушке на Войковской, готовили по выходным, смотрели сериалы. Он подсадил меня на документалки про космос — я мало что понимала, но мне нравилось слушать его комментарии. А он в ответ честно отсиживал со мной серию-другую «Эмили в Париже». В общем, нормальная жизнь.
О его дочери я знала с самого начала. Вика, тридцать два года (на полтора года старше меня, ага), живет в Питере, работает в IT-компании. С отцом почти не контактирует: сухие поздравления с праздниками в мессенджере и редкие звонки «по делу» на пару минут. Лёша развелся с ее матерью, когда Вике было семнадцать, и она, судя по всему, этого не простила. Не то чтобы они совсем не общались — созванивались на дни рождения, иногда переписывались в ватсапе. Но Вика не приезжала.
До ноября прошлого года.
Лёша позвонил мне на работу, и голос у него был такой… воодушевлённый, что ли. Как у мальчишки.
— Жень, Вика приедет на выходные.
— О, — сказала я. — Здорово.
(Отличная новость, ага. У меня внутри всё сжалось в холодный комок.)
Я видела ее на фотографиях — высокая, темные волосы, глаза как у Леши. На одной фотографии она в выпускном платье, на другой — с каким-то парнем на фоне Невы. Обычная красивая девушка. Моя ровесница. Его дочь.
Знаете, что самое дурацкое? Я готовилась. Два дня готовилась. Купила продукты в «Перекрёстке» — не абы что, а нормальную говядину для ростбифа, рукколу и какой-то сыр с плесенью, который стоил как крыло от самолёта. Убралась в квартире. Зачем-то перекрасила лак на ногтях, выбрав самый неброский оттенок. Смешно вспомнить — я как будто на экзамен собиралась, а не чай пить.
Лёша смотрел на меня и улыбался. Не понимал, почему я так нервничаю из-за обычного семейного обеда. Или делал вид, что не понимает.
Вика приехала в субботу к обеду. Высокая — выше меня на голову. Пальто длинное, серое, хороший шарф. Пахло чем-то дорогим и сложным. Знаете, этот запах уверенности и хороших денег, который сразу заполняет всю прихожую. Она вошла, обняла Лёшу (он аж зажмурился), потом повернулась ко мне.
— Привет. Женя, да?
— Да, — сказала я и протянула руку.
Она посмотрела на мою руку. Секунду. Потом пожала.
Вот эта секунда. Потом я прокрутила ее в голове раз пятьдесят. Может, мне показалось. Может, она просто не ожидала рукопожатия, думала, мы обнимемся. А может, она смотрела и думала: «Ну надо же. Реально моя ровесница».
Обед прошел нормально. То есть вежливо. Вика рассказывала о работе, Лёша слушал, кивал и подкладывал ей ростбиф. Я сидела и ела рукколу. Вика один раз спросила:
— А ты чем занимаешься, Жень?
Я ответила. Она кивнула. И всё. Но когда Лёша на мгновение отвлекся на телефон, Вика посмотрела на него — долго, внимательно, с какой-то затаенной тревогой, которую тут же спрятала за маской безразличия, как только он поднял голову.
А потом я пошла за чаем, и вот тогда. Тогда я услышала это через дверь.
«Пап, я старше ее на полтора года. Ты в курсе, что это смешно?»
Лёша что-то ответил — тихо, я не разобрала. Потом Вика сказала громче:
— А ты подумал, как это выглядит? Для меня? Для людей?
— Вик…
— Что «Вик»? Она же младше меня на пять лет!
— На год.
— Какая разница! Сути это не меняет. Класс, пап. Просто класс.
Я стояла с чайником в руке. Горячим. Чувствовала, как жар проходит через ручку, ладонь и поднимается вверх по руке. Я стояла и ждала, когда станет по-настоящему больно. Будто эта боль могла заглушить её слова.
(Дыши. Поставь чайник. Улыбайся и выходи.)
Я поставила чайник. Вышла с подносом, на котором стояли три чашки, сахарница и печенье «Юбилейное», потому что то дорогое печенье, которое я купила, Лёша успел сожрать утром. Улыбнулась. Разлила чай.
Вика посмотрела на меня. И я увидела — нет, не злость. Что-то другое. Брезгливость? Жалость? Не знаю. Что-то такое, от чего я почувствовала себя чужой в собственной квартире.
Хотя какая уж своя. Квартира-то Лёшина.
Вечером, когда Вика ушла ночевать к подруге (слава богу), я сидела на кровати и стягивала носки. Медленно, один за другим. Лёша стоял в дверях.
— Ты слышала, — не спросил. Сказал.
— Угу.
— Жень, она просто…
— Лёш, я не хочу сейчас.
— Она привыкнет.
— Угу.
Он сел рядом. Положил руку мне на колено. Тяжелую, теплую. Я смотрела на его руку — большую, с набухшими венами, с пигментным пятном на тыльной стороне. Рука пятидесятидвухлетнего мужчины на моем колене. И впервые подумала: а что, если Вика права?
Нет, постойте. Я не про любовь. С любовью все было в порядке. Я любила Лёшу. Люблю. Наверное. Но слово «смешно» засело в голове. Засело и начало действовать. Как заноза, которую не видно, но чувствуешь при каждом движении.
На следующее утро Вика вернулась от подруги и села завтракать. Налила себе кофе из турки. Я жарила яичницу. И Вика — спокойно, между глотками — сказала:
— Пап, мама просила передать, что Борька заболел.
Борька — это кот. Он остался с бывшей женой. Лёша дернулся.
— Что с ним?
— Почки. Мама возила его к ветеринару, говорят, нужны капельницы. Дорого.
Я замерла с лопаткой в руке, готовая посочувствовать или что-то спросить, но они так плотно сомкнули диалог между собой, что втиснуться в него было невозможно. Я молча положила яичницу на тарелки и пододвинула их к ним. И тут Вика добавила — негромко, как бы между прочим:
— Она, кстати, так и не оправилась после всего. Да и вообще… она же всё одна. Так и не встретила никого, кто был бы лучше тебя, пап. Ей тяжело.
«После всего». После того, как ты ушел ко мне — вот что она не договорила. Вика била в самое больное: мать всё еще любит его, а я — просто та, кто заняла чужое место.
Я повернулась к Лёше. Ждала. Не знаю чего. Может, что он скажет: «Вик, ну хватит». Или хотя бы посмотрит на меня. Как-то даст понять, что я здесь, что я — его любимая женщина, которую он не даст в обиду.
Лёша молчал. Намазывал масло на хлеб. Аккуратно, до самых краев, как он всегда делает.
— Я переведу на Борьку, — сказал он наконец. — Скинь мамин номер карты.
Всё. Ни слова про «после всего». Ни взгляда в мою сторону.
Я выключила плиту. Яичница пережарилась, края стали коричневыми. Я поставила сковородку на стол, вышла из кухни, зашла в ванную, включила воду и села на край ванны. Просто сидела и смотрела, как вода бьется об эмаль.
(Он не заступился. Он даже не заметил, что каждое слово Вики впивалось в меня, как осколок.)
Хотя нет, хуже: он заметил. Он прекрасно всё понял. Просто решил не вмешиваться. Потому что Вика — это Вика, дочь, кровь, семнадцать лет совместной жизни с её матерью. А я — это я. Короткая вспышка в его длинной биографии, которую Вика даже не считает нужным брать в расчет.
Раньше я жила в коконе нашей влюбленности, но Вика этот кокон проткнула. В дыру ворвался холодный воздух реальности, и я впервые посмотрела на Лёшу не глазами жены, а глазами постороннего человека.
Мой внутренний фокус сместился. Я вдруг начала видеть то, на что раньше благополучно закрывала глаза. Его одышку на третьем этаже, когда неделю не работал лифт. То, как он щурится, читая меню в ресторане, и все равно не надевает очки, потому что «я нормально вижу, Жень, отстань». Как он засыпает в девять вечера в пятницу перед телевизором с приоткрытым ртом, а я сижу рядом на диване и не знаю, куда себя деть.
Раньше это было мило. Теперь — нет.
А еще — как на нас смотрят. В «Пятёрочке» кассирша сказала: «Ваш папа забыл карту».
На корпоративе у моей подруги Лёша разговорился с чьим-то мужем. Он рассказывал что-то про старую школу управления, и его слушали, открыв рот. Когда Лёша отошел за напитками, тот парень обернулся ко мне и простодушно спросил: «Слушай, а твой отец откуда столько знает? Потрясающий мужик».
Я замерла с бокалом в руке. В горле встал ком, но я заставила себя улыбнуться. Тогда я просто отшутилась. Но праздничное настроение смыло в унитаз. Я стояла у раковины, смотрела на свои ровные, молодые руки и понимала: для всех вокруг эта разница в двадцать лет — приговор, а не романтика.
На Новый год Вика приехала с тем самым парнем с фотографии — Димой. **Ему тридцать четыре, ей тридцать два. Они сидели рядом, соприкасаясь плечами, и Дима то и дело что-то тихо шептал ей на ухо. Я смотрела на них и не могла оторваться. Два человека одного поколения. Они просто пара — без подтекста, без шепота за спиной и без этого дурацкого вопроса: «Это ваш отец?»
— За семью, — сказала она. Чокнулась бокалом с Лёшей, улыбнулась ему и тут же села, будто мой бокал был просто частью натюрморта. Дима чокнулся со мной, улыбнулась — он вообще был нормальным, добродушным парнем, не при делах во всей этой истории.
Потом Вика начала листать в телефоне старые фотографии. Пап, смотри, это мы в Суздале, помнишь? А это на даче у бабы Зины, мне тут пятнадцать, смотри, какая чёлка. Лёша смотрел и тянулся к экрану, и лицо его становилось мягким, открытым.
Я сидела напротив и ковыряла вилкой оливье. Каждая фотография — как маленький укол. Не больно, но точно. Вот Лёша молодой, вот Лёша с бывшей женой, вот Лёша в той жизни, куда мне нет дороги. Они обсуждали своё прошлое, Суздаль и бабизинину дачу. Для них это была жизнь, а для меня — просто набор чужих имен и фотографий. Я была здесь лишней.
Лёша даже не понял, что произошло. Он просто радовался фотографиям.
(На фото ей пятнадцать. А мне тогда было четырнадцать. После школы я варила «Доширак» и слушала Земфиру в наушниках. А он уже был взрослым мужчиной с дочерью-подростком.)
В феврале Вика снова приехала одна, «по делам». За ужином она подробно, со знанием дела расспросила Лёшу о давлении: какие таблетки он принимает, когда в последний раз был у кардиолога. Лёша отмахивался. И тут Вика повернулась ко мне. Впервые за все время — прямо, глаза в глаза.
— А ты следишь?
Два слова. Но тон — как на комиссии. Будто я нанятая сиделка, которая отчитывается перед родственниками.
— Слежу, — ответила я.
— И что?
— Вик, — начал Лёша.
— Пап, я тебя не спрашиваю. Женя, что говорит врач?
Я сжала вилку. Подумала: скажи ей. Скажи, что я не обязана отчитываться. Что он взрослый мужик, что это его давление, его жизнь, и что я не нанималась отчитываться перед его дочерью, которая приезжает три раза в год и изображает из себя заботливую.
Но я сказала:
— Верхнее сто сорок пять, нижнее девяносто. Пьет лозартан. В марте будет у кардиолога. Я уже записала его на десятое число к Самойлову, сделаем ЭКГ и УЗИ.
Вика кивнула. Удовлетворенно. А Лёша сидел, ссутулившись, и старательно изучал узор на тарелке. Он не пытался меня защитить, не пытался урезонить Вику. Он просто самоустранился, позволяя ей допрашивать меня, как провинившуюся прислугу.
В тот вечер я мыла посуду так, что чуть не оторвала кран.
После того разговора февраль тянулся бесконечно. Я жила на автопилоте, поглядывая на календарь. И вот, когда наступил март — тот самый месяц, на который я планировала его обследование, — меня накрыло. В ночь перед приёмом у кардиолога я проснулась в четыре утра.
Лёша спал рядом. На спине, приоткрыв рот, и тихо посвистывал на выдохе. В тишине пустой квартиры этот звук казался неестественно громким. Тяжелое, старческое дыхание, которое напоминало: он не вечен. Он уже на финишной прямой, а я только разогналась. Я повернула голову и посмотрела на него. На шею, где кожа стала мягкой, на щетину — наполовину седую. На руку, лежавшую поверх одеяла.
В голове сама собой выстроилась шкала времени. Я прибавляла годы к себе и к нему, и с каждым шагом пропасть между нами становилась всё глубже.
Мне тридцать один. Ему пятьдесят два. Разница — двадцать один год. Через десять лет мне будет сорок один, ему — шестидесяти два. Это ещё ничего. Через двадцать — мне будет пятьдесят один. Ему — семьдесят два. Семьдесят два. Мой дед умер в семьдесят. Мамин отчим перенёс инсульт в шестьдесят восемь. Знаете, какая статистика по мужчинам в России? Я знаю. Однажды ночью я погуглила и не спала до шести утра.
(Если доживёт. Господи. Если доживёт.)
Встала. Босиком — линолеум на кухне ледяной, мартовский, от него тянет холодом. Налила воды из-под крана, пила и смотрела в окно. Двор, фонарь, чей-то поцарапанный автомобиль под грязным снегом. Шесть утра, ты стоишь одна и думаешь: я дура, что считаю? Или дура, что раньше не считала?
А ещё я вот о чем подумала. Через двадцать лет Вике будет пятьдесят два. Столько же, сколько сейчас Лёше. И она, может быть, приедет к нему в какой-нибудь пансионат, а я буду сидеть рядом — пятидесятиоднолетняя, уставшая, — и они снова будут листать фотографии. Только на этих фотографиях буду уже я. Та, в чьих руках он наконец-то нашел свой покой и свою тихую гавань. Женщина, которую он просто любит.
Я допила воду, поставила стакан в раковину и вернулась в постель. Легла. Лёша повернулся во сне и положил руку мне на живот. Тяжелую, горячую. Я не убрала ее. И сама не отодвинулась. В эту минуту мне было слишком важно чувствовать, что он рядом.
А потом случилось вот что. Точнее, сначала случилось другое.
В конце марта мы поссорились. По-настоящему, впервые за три года. Я спросила:
— Лёш, ты когда-нибудь скажешь ей, чтобы она прекратила?
Он не понял. Или сделал вид, что не понял — мужчины часто так делают, когда не хотят начинать тяжелый разговор.
— Что прекратила?
И я выложила всё. Про Викин план вернуть его в семью, про её вечные напоминания, как маме плохо «после развода». Про то, что она бьёт в самое больное, заставляя его чувствовать себя виноватым за наше счастье. И про то, как он покорно молчит, когда дочь фактически вычеркивает меня из его жизни. Говорила сбивчиво, перескакивая с одного на другое, и злилась на себя за то, что не могу говорить нормально, последовательно, как взрослый человек.
Лёша слушал. А потом сказал — и это было хуже всего:
— Жень, ну она же ребёнок.
Ребёнок. Тридцать два года, руководитель отдела, под ней пятьдесят человек штата — ребёнок.
— Лёш, этому «ребёнку» уже пора самой детей в школу водить, — я старалась, чтобы голос не дрожал. — Она старше меня на полтора года.
Он на секунду отвел взгляд, желваки на лице заходили ходуном. Слов не нашлось. И я увидела, как до него дошло. По-настоящему. Не через логику, а через вот эти мои слова.
Он стоял передо мной — большой, сильный и совершенно растерянный, не зная, куда деть свои руки.
— Чёрт… — он закрыл глаза ладонью, и я поняла: броня «она же ребёнок» рухнула. Остался только немолодой мужчина, который запутался в собственных привязанностях. — Чёрт, Жень.
Мы не разговаривали два дня. Я спала на диване — не потому, что он меня выгнал, а потому, что не могла лежать рядом. Я видела, что он всё понял, но он не сделал ни шага навстречу. Эта его беспомощность перед дочерью, эта готовность жертвовать мной ради «мира в семье» душила меня больше, чем любая ссора.
На второй вечер собрала сумку. Не демонстративно, не хлопая дверьми. Просто сложила вещи в спортивную сумку из «Икеи», синюю, с оторванной ручкой. Паспорт, зарядка, свитер, трусы. Стояла в коридоре и думала, куда ехать. К маме? К Марине? Снять посуточно квартиру через приложение и просто выключить телефон?
Лёша вышел из комнаты. Увидел сумку. Посмотрел на меня.
Ничего не сказал. Просто стоял.
И я — тут надо быть честной, хоть и не хочется, — я увидела, как у него задрожал подбородок. Лёша мгновенно закрыл лицо рукой, имитируя приступ кашля, но плечи, которые вдруг начали мелко вздрагивать, выдавали его с головой. Он не кашлял — он просто рассыпался у меня на глазах.
Я поставила сумку на пол. Не из жалости. Может, это и есть настоящая близость — когда ты видишь не «мужика за пятьдесят», а просто родного, запутавшегося человека, которого нельзя сейчас бросить. Когда обида отступает, и ты думаешь: ладно. Попробуем еще раз.
Мы просидели на кухне до двух часов ночи. Он говорил. Впервые — нормально. О том, как он запутался в попытках быть честным со мной и при этом не ранить дочь, которая всё еще живет прошлым. О том, что этот его нейтралитет — на самом деле просто трусость, от которой тошно ему самому. И о том, что боится потерять нас обеих — и дочь, которая для него всё, и меня, без которой он уже не представляет своей жизни. Говорил неуклюже, длинно, повторялся. Нормальный мужик, который не привык говорить о таком, и от этого его слова звучали криво и неловко.
Я слушала. Пила остывший чай из своей любимой огромной кружки, согревая ладони о её бока. И думала: вот он. Настоящий. Без своего обычного спокойствия. Без обещаний. В эту ночь с него слетела вся его солидность, и остался только напуганный мужчина, который вдруг понял: если я уйду, его мир окончательно рассыплется на куски.
Я смотрела на него и понимала: я не уйду. Ни сейчас, ни потом, никогда. Потому что, несмотря на всю эту кашу с Викой, с прошлым, я его люблю. Люблю так сильно, что готова разгребать всё это вместе с ним. Наша настоящая история не заканчивалась — она только-только начиналась.
А через две недели позвонила Вика.
Не Лёше. Мне. Я увидела незнакомый номер и нажала на «ответить», не глядя. Думала — курьер или по работе.
— Женя, это Вика. Не клади трубку.
Я не сбросила вызов. Стояла посреди кухни и слушала.
— Слушай… Через три недели у папы день рождения. Пятьдесят три. Я хочу приехать. И хочу… — она замолчала, и я услышала, как тяжело она выдохнула прямо в трубку. — Хочу, чтобы всё было нормально. Чтобы он хотя бы в этот день перестал чувствовать себя виноватым перед нами обеими. Понимаешь?
— Понимаю, — сказала я.
— Я ведь не ненавижу тебя, — вдруг выпалила Вика, и я почувствовала, как ей трудно это признать. — Я просто запуталась. Мне сложно, тебе сложно… Но папа из-за нас двоих тает на глазах. Ему плохо, Женя. Нам всем плохо от того, что мы так поступаем.
Я молчала. В трубке шумело, как будто она шла по улице.
— Он прислал мне письмо в январе. Ночью. — Голос Вики стал тише. — Писал, что разрывается. Что и меня боится потерять, и тебя любит так, что дышать не может. И что этот выбор его просто убивает. Представляешь, каково это — получить такое от отца в три часа ночи?
Я представила. И у меня в горле встал ком, который я не могла проглотить.
— Давай попробуем, — сказала Вика. — Я не обещаю, что мы станем семьей. Но давай хотя бы… просто перестанем портить папе жизнь. Я уберу свои колючки, а ты перестанешь видеть во мне врага. Идет?
— Идет, — сказала я.
В день рождения Лёши мы втроём сидели за тем же столом. Вика привезла торт «Север» из Питера, он немного помялся в поезде. Лёша разрезал его криво, большим ножом, приговаривая, что это лучший торт в его жизни, и глаза у него блестели, и я видела, что он старается не расплакаться.
Все было нормально. Почти. Мир был хрупким, как этот помятый в поезде торт, но мы очень старались его не разломать. Я ловила на себе взгляды Вики и понимала: это не дружба, это перемирие. Но для начала — этого было более чем достаточно.
А потом Вика потянулась за салфеткой, задела бокал, вино выплеснулось на скатерть, и она машинально выпалила:
— Мам, прости…
Замолчала. Побледнела. Лёша застыл с ножом в руке.
Три секунды мы сидели молча. Три секунды, за которые я успела подумать: вот и все, сейчас все вернется на круги своя. Она посмотрит на меня, и я снова стану чужой за чужим столом.
Вика опустила глаза. Я видела, как у нее покраснели уши.
— Женя, — сказала она тихо. — Прости…
— Ничего, — я улыбнулась и подлила ей вина. — Раз уж я теперь официально в статусе матери, то имею полное право запретить тебе пить в одиночку. Давай за твоего отца, дочь моя.
Вика рассмеялась, и напряжение, державшее нас месяцами, лопнуло. Лёша обнял нас обеих сразу, притянул к себе и так и стоял, не отпуская. Кажется, в эту секунду он наконец-то перестал разрываться на части. И это было его самое настоящее счастье. Лёша выдохнул и вернулся к торту. Кажется, теперь он резал его на самые ровные куски в своей жизни.
Двадцать лет разницы никуда не делись. Кассирши в «Удачном» не перестали интересоваться, есть ли у него скидка для пенсионеров. Лёша не помолодел. Я не повзрослела на двадцать лет за одну ночь. Вика не стала моей подругой — и, может быть, никогда не станет. Место бывшей жены Лёши в этой истории забронировано навечно, и Вика всегда будет её дочерью. А я для Вики так и осталась кем-то без чёткого статуса: не то мачехой, не то старшей сестрой, свалившейся на голову.
Но на прошлой неделе она написала мне в ватсап: «Жень, выбрала платье на Новый год, хочу папе в подарок к нему рубашку в тон подобрать. Как думаешь, он синюю наденет или это слишком?» И это «Жень» — короткое, простое, без официального «Евгения» — стоило, наверное, всех этих месяцев.
А двадцать лет… Знаете, я не скажу, что это пустяк. Не буду врать. Я до сих пор считаю. Иногда по ночам, когда он посвистывает во сне, а я лежу и смотрю в потолок. Тридцать один. Пятьдесят два. Двадцать один год. Цифры не меняются, сколько ни считай.
В ту ночь я так и не уснула. Просто слушала, как он дышит, и впервые за долгое время не пыталась ничего высчитывать. В конце концов, это просто жизнь, и она идет прямо сейчас.
А у вас бывало такое, что цифры в паспорте говорили одно, а вы чувствовали совсем другое? Расскажите, мне правда интересно.















