Он забывал детей пьяный: одну в автобусе, другого под лестницей, третью, меня, — бог знает где. Когда я пошутила «может, нас вообще четверо было?», мама заперлась в ванной и долго плакала. Оказалось — да, было. И это больше не было шуткой.
Та, которую часто забывали
Отец пил так, будто хотел растворить в спирте не только печень, но и все воспоминания о том, кем он когда-то был.
Утром от него пахло кисло-сладким перегаром и страхом — тем самым, который появляется у человека, когда он понимает, что опять не помнит что было вчера.
Мама поднимала его с пола, с дивана, со стула, шептала «дети проснулись», а он мычал и тянулся к бутылке, стоявшей на подоконнике как домашнее божество.
Нас было трое.
Сестру он забыл в автобусе. Ей было пять.
Он поехал на рынок за картошкой и мясом. Она уснула у него на коленях, маленькая голова в красной шапке лежала на его грязной куртке. Он вышел на одной остановке, пошёл покупать сначала сигареты.
Автобус уехал. Она проснулась уже на кольце, одна. Водитель — пожилой дядька с седыми усами — сначала ругался, потом заплакал сам от переживаний.
Звонили в полицию, объявили по громкой связи. Мама бегала по району, звала её по имени, пока голос не сел.
Нашли только вечером. Сестра сидела на коленях у какой-то бабушки на остановке и ела шоколадные конфеты. Отец потом два дня ходил с похмелья и с чувством вины — опасная смесь. Обещал завязать, но продержался пять суток.
Новорождённого брата он оставил под лестницей в коляске. Просто не завёз домой. Сказал: «Да я сейчас, только покурить выйду». Вернулся через четыре с половиной часа.
Младенца увидел сосед. Он заорал так, что задрожали стёкла в подъезде. Уже начал набирать 02. Мама спустилась вниз в одном халате, босая, вся белая, как мел.
Забрала сына, прижала к груди и молча пошла наверх. На отца, когда он вернулся домой, даже не посмотрела. Он стоял, пытался что-то объяснить, но слова вязли в горле вместе с похмельной слюной.
А меня он терял чаще всех.
Три–четыре раза в год — это если брать среднее. Иногда бывало и пять.
В пять лет — в супермаркете. Он взял, как обычно, какую-то бутылку, и пошёл к кассе. Я осталась у полки с шоколадками. Когда спохватился — меня нет. Искали пол часа. Нашли в подсобке: я сидела на перевёрнутом ящике, вокруг меня продавщицы угощали конфетами.
В семь — в парке. Он присел «на минуточку» на скамейку. Проснулся — темнота, ребёнка нет. Я дошла домой сама. Помнила адрес. Мама открыла дверь, а я стою и говорю спокойно: «Папа спит на лавочке. Наверное, замёрз».
В девять — на вокзале. Ехали к бабушке в село. Он вышел покурить на платформе. Поезд тронулся. Я осталась в поезде. Он догонял электричку на попутке, ругался, плакал пьяными слезами. Нашёл меня на перроне в соседнем городке — я сидела на мамином чемодане и смотрела на рельсы. Ждала.
Каждый раз — одно и то же:
«Прости, доча».
«Больше никогда».
«Это всё она, проклятая».
И опять брал.
Когда мне было четырнадцать, его нашли под забором за старым стадионом. Что и следовало ожидать, он был с пустой чекушкой в холодной руке.
Снег намело на лицо — тонкий слой, будто кто-то сверху присыпал его сахарной пудрой, как неудачный пирог.
Мама опознала по старому шраму на кисти — в молодости порезался бутылкой, хвастался боевым.
Похороны были почти безлюдные. Пришли только мы, его семья, и тётя Люда с первого этажа и один бывший сослуживец, который почему-то всё время повторял: «Хороший же был мужик… когда трезвый».
Прошло одиннадцать лет.
Мне двадцать пять. Сестре двадцать, брату шестнадцать. Все разъехались кто куда. Я осталась в той же квартире — менять перегоревшие лампочки, напоминать маме про газ, варить ей суп, когда она заболела и не встаёт с дивана.
В тот вечер мы сидели на кухне. Обычный вечер. Чай, малиновое варенье, тишина. И ни с того ни с сего начали обсуждать… отца. И вдруг я сказала — почти шуткой, почти легко:
— Мам, а может, нас вообще больше троих было? Если он нас так регулярно терял… Может, кого-то он потерял по-настоящему, насовсем?
Сказала — и засмеялась. Сама услышала, что получилось немного фальшиво.
Мама посмотрела на меня. Очень долго. Потом аккуратно поставила чашку на блюдце — так тихо, что звук показался громким. Встала. Ушла в ванную. Закрылась.
Сначала тишина. Потом я услышала плач. Не рыдания — именно плач, тихий, долгий, будто внутри что-то рвётся по живому, медленно, без остановки.
Я постучала. Это значило что-то очень плохое.
— Мам? Прости… я не хотела…
Дверь открылась. Она стояла в проёме — лицо мокрое, глаза красные, но уже спокойные.
— Садись, — сказала тихо она. — Расскажу тебе.
И рассказала.
Была ещё девочка. Между мной и младшим братом. Родилась на две недели раньше срока. Крохотная, почти прозрачная.
Врачи говорили: «Шансов мало». Прожила двое суток и несколько часов. Мама держала её на руках почти всё это время. Её кормили из пипетки, она шептала ей что-то, пела. Верила в лучшее.
Отец пришёл в роддом премного выпивший. Посмотрел на свёрток и сказал: «Зачем ты мне такого ребенка родила, лучше б сына здорового родила».
Развернулся и ушёл.
На следующее утро ребенка не стало.
Мама прощалась с ней одна. Маленький холмик в самом дальнем углу детского участка. С табличкой, с крестом, номер участка и строчка в книге записи.
Она ездила туда первые годы каждую субботу. Потом реже. Потом перестала совсем — дома хватало проблем и забот.
Но никому из своих детей этого не рассказывала.
— Почему? — спросила я шёпотом, когда она закончила рассказывать.
— Боялась, — ответила мама. — Боялась, что если скажу — вы возненавидите его ещё сильнее. А я… я и так его ненавидела. И всё равно любила. И думала: пусть лучше винят выпивку. Пусть думают, что он просто слабый. Но не чудовище.
Она замолчала. Потом взяла мою руку.
— Когда ты сегодня пошутила… я вдруг поняла, что всю жизнь ждала, что кто-то из вас спросит. И одновременно молилась, чтобы никто никогда не спросил об этом.
Мы сидели долго.
Потом она сказала:
— Пойдём завтра на кладбище. Покажу тебе, где она. Давно пора.
Я кивнула.
Внутри что-то сдвинулось и встало на место — больно, но уже честно.
На следующий день мы поехали. Долго искали нужный участок. Всё заросло бурьяном. Мама опустилась на колени, руками разгребла траву. Под ней — маленький, почти незаметный бугорок.
Она положила туда жёлтую хризантему. Одну.
А я стояла рядом и впервые в жизни поняла, что можно одновременно ненавидеть человека так сильно — и всё равно жалеть его. Потому что он тоже был потерян. Только его никто так и не нашёл.















