Немчата

Катя поудобнее пристроила на спине мешок, полный молодой майской крапивы, и, наконец, выбралась из леса, напоенного весенним птичьим щебетом, на дорогу.

Она сбросила старые, окончательно расползшиеся, но всё же ещё дававшие хоть какую-то защиту ногам сапоги, зажала их подмышкой, и теперь, то и дело поёживаясь, шлёпала босыми ногами по глубоким лужам – начало мая 1952 года выдалось на редкость дождливым и холодным.

К счастью, до «хаты» оставалось рукой подать. Катерина скользнула взглядом по огромному, сильно накренившемуся, ещё в первый год войны «поцелованному» молнией старому тополю, что рос чуть ли не у крыльца. Она боялась, что однажды это старое, искалеченное и уродливое дерево упадёт и проломит опалённым стволом и без того хлипкую крышу «дома», но срубить или спилить тополь в одиночку ей было не под силу, а помогать «фашистской подстилке» не станет никто…

– Ма-аам! – ветер донёс до Кати надрывный, отчаянный детский крик. Женщина вздрогнула и резко обернулась. Через голое, раскисшее от бесконечных дождей картофельное поле, напрямик, спотыкаясь от торопливости, к ней бежали двое белобрысых восьмилеток.

Пока дочка и сын мчались к ней, в душе Катерины на мгновение проснулась давнишняя, уже, казалось бы, навсегда побеждённая, угасшая и забытая неприязнь к ним – детям, рождённым от врага.

…Их отцом мог стать Сашка Ефремов – её школьная любовь, но на память о Сашке осталась у неё лишь чудом сохранившаяся старая, пожелтевшая новогодняя открытка и воспоминания о поцелуях на берегу речки в ту тёплую ночь, накануне его ухода на фронт…

Они хотели, чтобы всё было «как надо»… Хотели свадьбу с белым платьем, фатой и цветами… Сашка обещал вернуться. В тот последний вечер Катя, смущаясь, сняла с себя маленький серебряный крестик, который она, комсомолка, по настоянию бабушки носила тайком, практически не снимая, и надела на шею любимому. Надеялась, что крестик сбережёт Александра… Не уберёг – скоро принесли похоронку…

Тем временем Карл и Клара выскочили на дорогу и вдруг, не добежав нескольких шагов до матери, оробев, остановились.

Сын и дочка – оба худенькие, в кое-какой одежонке, босые, по колено в грязи – как два воробышка, испуганно жались друг к другу и не поднимали глаз, внимательно рассматривая вязкую, липкую, холодную грязь под ногами.

– Что случилось? – Катя с трудом разлепила губы, чтобы задать этот простой вопрос. Она уже догадывалась, что услышит в ответ.

Карл вздрогнул всем телом, его худенькие плечики судорожно всколыхнулись. Клара глубоко, шумно, не по-детски вздохнула. Наконец, мальчик вскинул глаза и посмотрел прямо в лицо матери:

– Петя Нефёдов снова обзывался, – тихо, чуть приоткрывая разбитые и опухшие губы, прошептал он. – Обзывал фашистским выродком. А потом драться полез. И с ним ещё Мишка и Лёша…

– А меня Лёша вонючей немкой обозвал, – всхлипнула Клара и, подбежав вплотную к матери, зарылась лицом в подол её юбки.

– А что учительница? – глупо, беспомощно спросила Катя.

– Ничего, – хором ответили дети.

– Не обращайте внимания. Пойдём – поедим.

Катерина неловко, как наседка крылом, приобняла одной рукой детей, и маленькая семья медленно побрела к своей «хате».

За перекошенной, висящей на одном гвозде калиткой, на скудной майской траве паслось всё богатство семьи – две тощие, взлохмаченные курицы – чёрная и рыжая.

Катя с детьми пересекла двор и, громыхнув тяжёлой, сильно отсыревшей дверью, наконец, оказалась в «доме» – ветхой развалюхе, в угол которой при наступлении наших в июле 1943 угодил снаряд. Бог миловал – «дом» не сгорел, огромную прореху Кате удалось кое-как залатать, и всё же «хата» дышала на ладан.

– Мойте руки! – негромко бросила Катерина детям и вывалила на стол пару горстей ещё неподвядшей, жгучей крапивы. Пока Карл и Клара плескались в старом тазу, Катерина, быстро растопив печь, вскипятила воды и запарила принесённую из леса зелень, а затем достала старую пузатую кастрюлю с мелко нарезанными картофельными очистками, нашинковала крапивы, всыпала зелень в очистки, тщательно перемешала.

Дети, вооружившись деревянными ложками, уже давно сидели рядышком за столом, тихо-тихо, как мышата, и голодными глазами наблюдали за действиями матери.

– Ешьте! – она резким движением подвинула к ним кастрюлю.

Карл и Клара с лихорадочной быстротой опорожняли кастрюлю и, почти не жуя, глотали едва посоленные варёные картофельные очистки. Оно и понятно – считай, весь день пробегали голодными.

Ни дети, ни Катерина до самого вечера не выходили со двора. Хозяйка тщательно перебрала крапиву – ту, что получше, оставила себе, остальное – курам: первая майская зелень давала кое-какой приварок, всё немного сытнее. Затем Катя заглянула в крохотную тёмную пристройку, где обитали куры, – хлева у неё не было. Не глядя, она привычно запустила руку в низкий, полуразвалившийся дощатый ящик и выудила два ещё тёплых яйца. Улыбнулась: «Малым с утра хороший завтрак будет».

Когда стемнело, она загнала свою живность в пристройку, накинула на дверь клямку и вернулась в комнату.

– Скидай штаны, залатаю, – скороговоркой бросила она сыну. – И ложитесь спать.

Карл быстро сбросил ветхие, грязные, разодранные на колене холщовые штаны, и, сверкнув худыми, голыми, покрытыми синяками ногами, вмиг забрался на печку. Вслед за братом осторожно полезла Клара. Немного повозившись на печи, дети уснули, накрывшись старым, заношенным дедовским кожухом – одним на двоих.

Слушая их ровное дыхание, Катерина долго сидела неподвижно, словно истукан, не имея сил даже думать, а затем, вздохнув, встала, прошла в запечье, и, засветив свечу, стала аккуратно штопать изодранные холщовые штаны.

Завтра – День Победы. Великий день. Но ни Катерину, ни её детей не позовут на праздничный школьный концерт. Завтра надо будет вообще не выходить со двора – так спокойнее. Тогда, может, лишний раз не тронут.

Мысли Катерины ненадолго вернулись в счастливое предвоенное время, После окончания школы она хотела ехать в Орёл, поступать в пединститут. Не получилось – помешала война.

***

…Вороновы, как и все жители Поддубья, до последнего надеялись, что немцы в деревню не войдут. Надеялись даже тогда, когда отступающие красноармейцы по одному, по двое и небольшими группками забегали в их дом, стоящий немного на отшибе: кто – перекусить и попить воды, кто – отдохнуть минутку, сполоснуть пропахшую порохом и потом гимнастёрку и переобуться.

Катерина с матерью чем могли, кормили исхудавших и голодных солдат – зарезали пару курей, наварили огромную кастрюлю супа да ещё чугунок молодой картошки…

Вечером, набегавшись за день, уставшая Катя заглянула в запечье – к бабушке. Анна Степановна не спала. Трясущиеся руки старой женщины, за жизнь изнурённые тяжёлой крестьянской работой, нервно теребили ветхий, затёртый до дыр ватник, которым она была укрыта.

– Бабуль, принести чего поесть? Ещё супа немного осталось…

– Не хочу, – старуха, с трудом повернувшись на сеннике, перевела на внучку взгляд тусклых, полуслепых глаз и закашлялась.

Катя с жалостью смотрела на худое, истаявшее, такое родное лицо.

Бабушка болела уже полгода – почти ничего не ела и всё время худела и кашляла. Правда, фельдшер, приехавшая из Болхова, никакой болезни у неё не нашла. Сама же Анна Степановна поставила себе диагноз «помираю от старости»: как-никак, девяносто седьмой год пошёл.

– Немцы далеко? – вдруг, встрепенувшись, спросила старая женщина.

– Далеко, – не моргнув глазом, соврала внучка.

– Это хорошо. Успею помереть на свободной земле…

И она успела. Когда на следующий день Катерина на зорьке заглянула к бабушке, Анна Степановна уже не дышала.

Старуха не только успела умереть на свободной земле – её ещё успели схоронить в земле свободной.

После похорон бабушки Катерина с матерью подались в осенний лес – накануне один из заскочивших в хату красноармейцев предупредил хозяек, что под деревней будет большой бой, и посоветовал где-нибудь схорониться.

Почти три дня, пока у деревни громыхало да ухало, в небе гудели самолёты с красными звёздами и чёрными крестами на крыльях, и то тут, то там взвивались к небу сизые столбы горького дыма, женщины просидели в молодом ельнике. На четвёртый день, ближе к вечеру, когда всё мало-помалу стихло, мать и дочь с опаской потащились к Поддубью.

Деревня, как ни странно, была почти цела. Ещё у околицы острые глаза Катерины заприметили несколько высоких фигур в тёмно-зелёном, медленно идущих по деревенской улице. Девушка вдруг с пугающей ясностью поняла, что это – немцы.

Сердце вмиг оборвалось, больно защемило внутри.

– Что теперь будет, мама? – тихо, испуганно спросила она. – Как мы жить под фрицами будем?

Прокравшись, точно воры, в собственный двор и запершись в своей и будто уже не своей хате, две женщины потерянно опустились на старую, растрескавшуюся от времени деревянную скамью. Ирина Григорьевна медленно окинула глазами тёмную комнату, в которой прошла вся её жизнь, и где всё было знакомо ей до мелочей. Разом навалились тяжёлые мысли о муже и трёх сынах, что ушли на фронт, и за всё время прислали домой только три письма на четверых. Последнее пришло почти месяц назад от Миши, одного из близнецов. Живы ли они?

Затем тревожные мысли плавно перетекли на Катю – младшенькую, последыша, нежданно-негаданно рождённую ею на пятом десятке. Как уберечь от фашистской саранчи восемнадцатилетнюю дочь? Приладить фальшивый горб? Подучить нарочито сильно хромать? А тут ещё коса эта роскошная ниже пояса…

Ирина подвинулась поближе к дочери, медленно накрутила на руку длинную, толстую, тяжёлую, сильно растрепавшуюся за время их лесных скитаний русую косу, которую она сотни раз так любовно расчёсывала и заплетала, когда дочка была ещё маленькой, и, схватив со стола острый нож с массивной деревянной ручкой, одним движением под корень срезала волосы.

– Мама, ты чего? – Катерина, удивлённо распахнув глаза, неловко пыталась собрать руками рассыпавшиеся неровные пряди.

– А ничего. Меньше пялится эти будут, – хозяйка зло швырнула на стол нож, бросила косу в печь и быстро чиркнула спичкой.

Тошнотворный запах паленых волос вмиг заполонил всю хату.

– Ладно, пойду – покормлю курей, четыре дня как голодают уже, – Ирина Григорьевна, прокашлявшись, медленно, с натугой поднялась, и, громыхнув дверью в сенях, вышла во двор.

Нарубив мешанки в корыте, Ирина торопливо открыла дверь сарая, и к ней, заслышав хозяйку, радостно высыпали шесть голодных курей. Они, словно ополоумев, лезли под ноги хозяйке, забирались в корыто и быстро, наперегонки клевали мешанку.

Ирина Григорьевна не смотрела на сновавших у её ног несушек – она с напряжением и испугом вглядывалась в серевшую за калиткой дорогу, боясь, как бы не заявились к ним в дом непрошеные «гости», но пока на большаке было тихо.

***

– Вот беда, заявятся ведь фрицы – до нитки оберут! – Ирина Григорьевна медленно подошла к дочери, в молчании сидевшей за столом. Неровные, коротко остриженные, торчащие во все стороны волосы придавали Катерине странный, непривычный вид. – Хоть бы курей спрятать куда…

– Где ж ты их спрячешь? – девушка подняла на мать большие, зелёные, словно недозревший крыжовник, встревоженные глаза. – Кура – дура. Снесёт яйцо – закудахчет на всё Поддубье…

В хату медленно заползали ранние осенние сумерки. Съев по паре яиц и закусив недозревшей ещё, кислой антоновкой, женщины легли спать. Однако к Кате сон не шёл – тревожные мысли, как пчёлы, роились в её голове, и уснула она только под утро.

Ненастный, тревожный рассвет постучался в окно хаты почти облетевшей веткой старой, суковатой яблони. Катя неохотно встала, сунула босые ноги в опорки, одёрнула платье, в котором спала, и, заслышав грохочущую посудой мать, вышла из запечья.

Они наскоро позавтракали молодой несолёной варёной картошкой. Катя заварила в двух низких металлических кружках сухой липовый цвет, что сама собрала этим летом с трёх старых лип на лесной опушке, и теперь, неспешно жуя корку хлеба, маленькими глотками прихлёбывала ароматный горячий напиток.

– Надо бы лук повыбирать в огороде, дожди зарядят – сгниёт, – медленно собирая со стола посуду, сказала Ирина.

– Для немцев выбирать будем? – Катя зло стрельнула глазами на мать. – Лучше пусть сгниёт всё!

– Немцы немцами, а лук выбрать надо… Не для того сажали, чтоб сгноить.

Едва мать и дочь, вооружившись лопатами и ведром, вышли из низкой дощатой пристройки, где хранился кое-какой инвентарь, как обе одновременно увидели четырёх высоких мужчин в тёмно-зелёном, направляющихся к калитке. Старая щеколда, запиравшая калитку изнутри, слетела после второго короткого и резкого удара ногой, и незваные «гости» толпой ввалились во двор.

– Немцы! – тихо, испуганно шепнула Ирина дочери. – Сиди здесь, – женщина втолкнула Катю в пристройку, – во двор не суйся!

Хозяйка, захлопнув хлипкую дверь, заторопилась к дому.

Ирина Григорьевна остановилась посреди двора и молча смотрела на приближающихся к ней немцев. Один из них был очень высокий, костлявый и неуклюжий, темноволосый, коротко стриженный. Второй – упитанный, дородный, белобрысый, важный, вальяжный, в хорошо подогнанном мундире с красивыми блестящими пуговицами – похоже, главный из этой четвёрки. Третий – молодой рыжий фельдфебель с рябоватым лицом и любопытством во взгляде. Четвёртый – средних лет, лысоватый, коротконогий, с пронзительными, злыми голубыми глазами.

– Матко, млеко! – резко выплюнул голубоглазый, обращаясь к хозяйке.

– Молока? Так коровы нет…

Переглянувшись, они быстро и недовольно залепетали что-то по-немецки, а она напряжённо, с тревогой вслушивалась в незнакомые слова.

– Яйко! – рыжий фельдфебель, слегка семеня при ходьбе, бодро направился к бродящим по двору курам.

Вот чёрт, теперь не скажешь, что яиц нет – они видели курей. Помедлив минуту, хозяйка неторопливо вошла в сени, взяла со скамьи небольшую старую корзину, на дне которой белело полтора десятка яиц, быстро выложила шесть из них в глубокую кастрюлю, что стояла в углу сеней, торопливо прикрыла ветошью, и тут со двора грянул короткий и невероятно громкий выстрел!

Не помня себя, Ирина с корзиной в руках выскочила во двор.

Широко расставив короткие ноги, рыжий фельдфебель стоял над ещё слабо трепыхающейся чёрной курочкой – лучшей её несушкой. Пятеро оставшихся курей, надрывно кудахча и ополоумев от страха, бросились врассыпную. Фельдфебель быстро поднял руку с зажатым в ней револьвером и выстрелил в крупную белую курицу. Пару раз перекувыркнувшись через голову, та, слабо подёргивая крыльями, замерла на земле.

– Мама! – с громким, надрывным криком во двор влетела Катерина. Девушку испугали выстрелы, и она, терзаемая беспокойством за мать, не могла больше сидеть в пристройке.

Четверо немцев внимательно с ног до головы разглядывали Катю: молодое, цветущее лицо, на котором явственно читалась тревога, торчащие во все стороны неровные, короткие русые волосы и всю её ладную, стройную фигуру под длинным шерстяным платьем и старым, потёртым кожушком.

– Гут! – оторвав глаза от девушки, наконец прогнусавил белобрысый, и вся четвёрка неторопливо, по-хозяйски двинулась к хате.

Как же Ирине и Кате не хотелось пускать в свой дом незваных «гостей»! Но что тут сделаешь?

Переглянувшись, встревоженные женщины неохотно двинулись за немцами.

– Что им тут нужно, мама? – испуганно шепнула Катя.

Ирина раздражённо цыкнула на дочь, и они вслед за «гостями» вошли в тесные сени. Немцы, однако, там не задержались и сразу прошли в комнаты. Здесь вся четвёрка стала внимательно осматриваться, сверля оценивающими взглядами небольшие подслеповатые окна, растрескавшиеся, тёмные потолочные балки и огромную русскую печь.

Обшитые досками стены хаты были большей частью голые, лишь в запечье они были кое-как оклеены старыми, порыжевшими от времени газетами. Дощатый пол был довольно грязноват: последний месяц ни Катя, ни мать не убирались в доме – у них хватало других забот.

Фрицы, что-то обсуждая, оживлённо закудахтали на своём языке, и Катя стала напряжённо вслушиваться: в школе она знала немецкий лучше всех в классе, и теперь, к своему удивлению, улавливала отдельные знакомые слова.

– Не показывай, что понимаешь их! – шепнула Ирина дочери.

 

Наконец, от группы отлепился рыжий фельдфебель и подошёл к хозяйкам:

– Вимыт здэс! – короткий, толстый, щедро поросший рыжими волосами палец указывал в пол. – И – вэк!

Фельдфебель требовательно протянул руку к корзине с яйцами, которую всё ещё держала Ирина Григорьевна. Хозяйка как-то потерянно передала ему её, и немцы, наконец, двинулись к выходу.

Уже у самой двери в корзину сунулась пухлая, холёная рука белобрысого офицера. Выбрав крупное яйцо с тёмной скорлупой – последнее из яиц, снесённых застреленной чёрной курицей – фриц тут же продолбил его пальцем и стал, причмокивая, высасывать.

– Что он сказал? – тихо спросила Ирина у оторопело замершей посреди хаты Кати. В ответ дочь резко и зло ударила по стене рукой.

– Что сказал, что сказал… Сказал вымыть пол и убираться.

– Куда убираться?..

– Куда-куда… В хлев! Или в пристройку…

– Зима же скоро!.. Чтоб им подохнуть всем, фашистам!..

Девушка, сердито поджав губы, метнулась к окну. Она видела, как четверо немцев неторопливо, уверенно, как хозяева, шли через двор. Вот фельдфебель передал корзину с яйцами костлявому, высокому фрицу, а сам подошёл к хлеву, поднял с земли двух застреленных курей, и, держа в каждой руке по курице, наконец, вышел за калитку.

Катерина, подавляя слёзы бессилья, отошла от окна, опустилась на лавку, и, поджав под себя босые ноги, застыла, как истукан.

Ирина Григорьевна, тяжело вздохнув и пару раз искоса глянув на дочь, принесла в дом ведро воды и намочила старую тряпку, собираясь мыть пол. Тут девушка вскочила с лавки и вырвала мокрую ветошь у неё из рук:

– Пусть сами и моют!

– У них сила, у них власть, что поделаешь, дочка… Не дёргай чёрта за хвост…

Катя выронила из рук тряпку, её губы искривились, дрогнули, но девушка удержала-таки слёзы и вдруг неожиданно мягко сказала:

– Ты посиди, мама, я сама.

Опустившись на колени, Катерина стала мыть пол, но делала это небрежно, больше размазывая грязь, не заглядывая в углы. Приткнувшись на краю скамьи, Ирина Григорьевна почти что против воли залюбовалась мягкими, грациозными движениями дочери.

«Ладно, я, считай, прожила свою жизнь, – с горечью подумалось ей, – а что Кате принесёт война?»

На сердце было тяжко и горестно.

Наконец, девушка поднялась, размашисто, зло швырнула тряпку в ведро и оглядела кое-как вымытый пол:

– Для фашистов сойдёт.

Закончив с уборкой, они наскоро поужинали: Катя нарезала крупными ломтями уже зачерствевший чёрный хлеб, Ирина принесла из сеней кастрюлю со спасёнными яйцами.

Спать легли поздно, и долго тревожно, бессонно ворочались: мать на печи, а Катя – на тощем сеннике в запечье.

Катерина проснулась рано, на зорьке. Мать, кажется, ещё спала. Девушка накинула на синее платье длинный, потёртый ватник, привычно всунула ноги в опорки и, стараясь не шуметь, выскользнула из хаты.

Она настежь распахнула дверь в небольшую пристройку и стала потихоньку перетаскивать из неё в хлев весь нехитрый крестьянский инвентарь: вилы, лопаты, грабли, вёдра, старые стёртые жернова, сломанную бабушкину прялку и прочий хлам.

Всё это добро Катерина аккуратно складывала в углу, у поленницы. Сам хлев был довольно большим, раньше, до коллективизации, в нём «квартировали» лошадь и корова, но теперь, когда здесь обитали лишь четыре курицы, да у дальней стены высилась небольшая куча картошки, он казался пустым.

Наконец, Катя добралась до стоящей в углу пристройки маленькой изъеденной ржавчиной буржуйки, которой не пользовались уже лет семь-восемь.

Девушка с трудом выволокла печку во двор и тщательно осмотрела. Если не считать рыжих пятен ржавчины, то буржуйка была в полном порядке. Эта крохотная печка давала сейчас хрупкую надежду на то, что они с матерью не замёрзнут.

Катерина вновь скользнула в пристройку, где царил пыльный полумрак и пахло мышами, аккуратно посметала висевшую по углам паутину старым берёзовым веником, а затем принесла ведро воды и стала тщательно мыть пол.

Днём Катерина с матерью перенесли в пристройку колченогую табуретку и два сенника, ворох старой одежды и немного еды. Прямо в центре поставили буржуйку и хорошенько её раскочегарили – в пристройке заметно потеплело.

Четверо вчерашних немцев заявились во двор под вечер – на этот раз к дому Вороновых подъехали два мотоцикла с прицепами, а соскочившие с них фрицы были в каких-то тёмных, пятнистых накидках.

Катя с Ириной хотели закрыться в пристройке и не показываться на глаза «квартирантам», но не успели.

Белобрысый офицер и фельдфебель, едва появившись во дворе, отошли к хлеву и закурили, а высокий, костлявый фриц громко подозвал к себе обеих женщин:

– Ком!

Не успела Катя подойти, как на руки ей упал тяжёлый тюк, а немец знаком приказал нести его в дом.

Как только Катерина с матерью в сопровождении костлявого фрица вошли в комнату, девушку оглушил злобный ор пожилого, коротконогого немца. Возмущённый ариец тыкал пальцем в невымытые углы хаты и грязные разводы на полу и, визжа, как резаный, сыпал немецкими ругательствами.

И вдруг визг оборвался. Коротконогий немец стал торопливо, нервными движениями расстёгивать кобуру. Катя поняла, что её прямо сейчас застрелят на глазах у матери. Оглянувшись, она увидела свою мать с беззвучно распахнутым ртом, готовую упасть на колени. Сердце Катерины часто, неровно забилось, внутри всё сжалось, руки похолодели, но она одними губами прошептала матери: «Не смей!»

Тут костлявый немец что-то быстро сказал коротконогому (Катя от страха не разобрала ни слова), перехватил у девушки тюк и знаками показал ей, что пол должен быть немедленно вымыт заново.

Закусив губу, Катя мыла пол – на этот раз аккуратно, не пропуская углы. Ирина Григорьевна хотела помочь дочери, но её заставили таскать в хату бесконечные тюки с бельём, одеялами и одеждой. Костлявый и коротконогий тем временем носили в хату компактные складные кровати и прочий скарб.

Когда Катерина, наконец, домыла пол, пожилой немец схватил её за плечи, на минуту впился в лицо девушки своими льдистыми голубыми глазами, а затем, развернув Катю обеими руками, сильно толкнул её в спину:

– Вэк!

Девушка не помнила, как вслед за матерью дошла до пристройки. Здесь она ощупью опустилась на тощий сенник и, уткнувшись лицом в материнское плечо, горько заплакала.

В ту ночь, несмотря на усталость, Катерина долго не могла заснуть: накрывшись старым ватником, она беспокойно ворочалась на тонком сеннике, и лишь под утро забылась неглубоким, зыбким сном.

Утром Катя мелко порубила крапиву в треснутом, старом корыте и выставила во двор – для курей. Немцы вовсю хозяйничали в хате, куда хозяйки не казали глаз, и во дворе: повырывали за домом неубранные ещё лук и свёклу, сколотили всё до яблочка со старой, раскоряченной антоновки.

***

Ирина Григорьевна и Катя жили теперь в своём дворе как две воровки, стараясь лишний раз не попадаться на глаза фрицам и ежечасно усилием воли подавляя гнев: они научились ненавидеть тихо. Нужно было как-то пережить злое, тяжёлое военное время, затаиться.

В начале ноября Катерина встретила на окраине Поддубья, у колодца, бывшую одноклассницу Татьяну:

– Говорят, Москву немцы взяли… – склонившись над колодцем, нервно прошептала Таня. Глаза её блестели от застывших в них слёз, губы дрожали.

– Брешут про Москву! – горячо вскинулась Катя.

– Тише ты! – Татьяна испуганно оглянулась. – Может брешут, может – нет. Старшеклассники, которые посмелее, в лес, говорят, ушли… Хотя нашлись и такие, кто в полицаи пошёл, – шёпотом добавила она. – Правда, не из наших – из Сосновки.

В середине ноября Ирина Григорьевна заболела. Как ни старалась Катя согреть буржуйкой хлипкую пристройку, как ни прятала маму под ворохом старой одежды, оставляя себе единственный потёртый ватник, пожилая женщина сильно простыла.

С ночи в пристройке бывало особенно зябко. Мать сипато, с трудом дышала и раз за разом гулко кашляла. Катерина отпаивала мать чаем из липового цвета, который чудом успела тайком вынести из дома и спрятать в пристройке. Никаких лекарств у них не было.

Ночами больную мучил раздирающий, жестокий нутряной кашель, который не давал Кате сомкнуть глаз. Однажды, проснувшись под утро в полной тишине, Катерина с пугающей ясностью осознала, что мамы больше нет.

– Мамочка! – с отчаянным криком девушка вскочила и бросилась к матери, но Ирина Григорьевна была уже холодной.

***

Ее похоронили в тот же день на старом деревенском кладбище, рядом с могилой бабушки. Спасибо соседям – помогли наскоро сколотить гроб, выкопать могилу в мёрзлой земле.

Вечером Катя в оцепенении опустилась на лавочку у дома – ей совершенно не хотелось идти в промёрзлую, стылую пристройку и оставаться один на один со своим одиночеством.

Сквозь крохотный разрыв в низких тучах на минуту вынырнуло багровое солнце, озарив печальный вечерний простор. Вдали чернела дремучая стена огромного соснового леса. Где-то в её заповедной глуши – Катя знала это – прятались партизаны, но дороги в отряд девушка не знала даже приблизительно. Вот она и одна – одна на целом свете. Что ей делать, куда, к кому бежать? Бежать в партизанский лагерь? Не зная дороги? Прямо сейчас? Одной?

Катя осталась жить в одиночестве в хлипкой, продуваемой всеми ветрами пристройке, а в доме и на дворе по-прежнему хозяйничали фашисты.

***

В тот декабрьский вечер к Катерине подошёл молодой, рябой, простоватый на вид немец, видно, из солдат, и велел ей убраться в доме. Скрепя сердце, девушка принялась за уборку. Она уже домывала пол, когда услышала тяжёлые, спотыкающиеся, неверные шаги. Быстро оглянувшись, Катя увидела высокого, упитанного белобрысого фрица. Этот фриц был один из четырёх «квартирантов», живших в её доме, звали его Пауль. Немца шатало – он был сильно пьян. Мерзко улыбаясь, фашист пьяно бормотал:

– Ком! Ком!

Почуяв опасность, Катерина судорожно сжала в руках мокрую тряпку, которой мыла пол, и осторожно, по стеночке, двинулась к выходу. Она отчаянно швырнула мокрую ветошь в лицо фашисту, надеясь выскочить из дома и убежать, куда глаза глядят.

Сбежать не удалось – немец, отбросив мокрую тряпку, схватил её сзади за волосы и ударил о стену. Резкая боль пронзила плечо, спину, шею. Катю опрокинули на пол, потом протестующе затрещала разрываемая юбка…

***

…Когда Катя поняла, что беременна, она почувствовала жгучую, всепоглощающую ненависть к себе. Глухая ненависть к фашистам была привычной – она давно жила в душе. Острая, рвущая сердце точно когтями, мучительная ненависть к себе была ненасытной и неистребимой. Не остереглась…

Летом 1943, когда наши наступали, и под Поддубьем разгорелись бои, Катя была уже на сносях. Сначала она думала схорониться в погребе, потом всё же подалась в лес – подальше от жутких выстрелов, рвущихся гранат и снарядов. Во время боёв за деревню полностью сгорел Катин хлев, один из снарядов угодил в угол её дома, и большущую дыру Катерина потом с огромным трудом залатала.

В Поддубье она вернулась, когда начал болеть живот, за день до родов. Среди убитых фрицев она увидела дородного ядовито-белобрысого Пауля – и ненависть, так долго терзавшая её душу, угасла: он получил своё.

В одиночестве родив двойню в холодной, пустой бане, Катя хотела тут же избавиться от детей – она даже заранее набрала для этого воды в большую, пузатую деревянную бочку… но не смогла. Не поднялась рука.

Катерина хотела назвать дочь Ирочкой, в честь матери, а сына – Николаем, в честь отца, но этого ей не позволили. Её заставили записать дочь Кларой, а сына – Карлом, – так, по негласному закону, называли всех немчат, и сами эти имена были как позорное клеймо, как проклятье.

***

Фронт покатился дальше, жизнь потихоньку входила в свою колею, но эта мирная жизнь не принесла радости: Кате пришлось жить изгоем, её в глаза называли «фашистской подстилкой» и звали «фашистскими выродками» её детей.

Вскоре Катя получила три похоронки – на отца, старшего брата Тимофея и Мишку – одного из близнецов. Похоронка на Алексея, второго из братьев-близнецов, пришла только а начале августа, уже после Победы – он погиб при штурме Берлина. Получив похоронки, Катя не плакала – у неё больше не осталось слёз: эти серые кусочки картона с написанными на них жестокими словами как будто выжгли всё живое, что ещё оставалось в её душе. Ей некого было ждать, ей не на что было надеяться.

С деньгами было туго, очень туго. За трудодни в колхозе Катерине ничего не платили. Иногда, с трудом собрав с десяток яиц, она относила их в Болхов и продавала. Эти редкие, несчастные копейки с продажи яиц и были, считай, всем её доходом. Только яйца эти нужно было ещё как-то собрать для продажи – собрать, глядя в вечно голодные глаза своих детей…

***

…Измученная тяжёлыми воспоминаниями, Катерина провела ночь без сна. Она встала на рассвете и, пока дети спали, сварила на завтрак несколько яиц. В сенях ещё висело несколько пучков сухого липового цвета, припасённого с прошлого лета. Она заварила липовый чай в старых металлических кружках – пусть поостынет, пока спят Карл и Клара – и, осторожно прикрыв за собой дверь, вышла во двор.

Свежее, безветренное майское утро разгоралось: солнце уже выползло из-за тёмно-зелёной кромки леса и неспешно катилось по безоблачному небу. Катерина издали заприметила мужчину, быстро идущего к деревне от остановки, на которой раз в день останавливался небольшой автобус с Болхова, и, схоронившись за широким стволом старой яблони, замерла, с любопытством глядя на дорогу.

Она узнала мужчину, когда тот поравнялся с её домом. Стёпка Плетнёв, её бывший одноклассник! Они с Сашкой Ефремовым ушли на войну в один день, а после Победы Степан в родных краях не появлялся. Степан был одет по-военному, на груди блестели медали, пустой левый рукав гимнастёрки был аккуратно заправлен под ремень. В правой руке он нёс небольшой потёртый чемодан.

Родителей Степана – крепких середняков, не пожелавших идти в колхоз, ещё до войны раскулачили и сослали куда-то в Сибирь с двумя младшими детьми, а старший Стёпка остался в Поддубье со старой, полуглухой бабкой, которой разрешили остаться в деревне.

Катя знала, что в школе Степан был влюблён в неё. Он любил её, а она любила Сашку Ефремова – вот такой нехитрый любовный треугольник. Катерина хотела выбежать за калитку, поздороваться с бывшим одноклассником, поговорить, уже сделала шаг из-за яблони, но осадила себя: кто он, а кто она. Кусая губы, она напряжённо смотрела вслед Степану, пока тот не скрылся за поворотом…

Степан пришёл к ней сам, когда уже стемнело, и Катерина загнала детей спать на печь. Она услышала, как негромко стукнула калитка, и напряглась, а потом раздался тихий стук в дверь.

– Впустишь?

– Входи.

Катя тщательно вытерла и без того чистый стол, проставила на него две старые металлические кружки и, как заворожённая, смотрела, как Степан неторопливо достаёт одной рукой из чемодана сахар, печенье, банку тушёнки, чёрный хлеб и початую бутылку водки.

– Ну что, помянем всех наших, кто не вернулся, – он аккуратно разлил водку по кружкам, открыл банку тушёнки и нарезал хлеб. – У тебя, я слышал, тоже полегли все…

Катя молча кивнула. Они выпили, закусили и долго молчали. На печи сонно заворочались дети.

– От немца прижила? – жестокий и прямой, как выстрел в лоб, вопрос.

И Катерину прорвало – впервые за все эти годы. Она вскочила и, спотыкаясь, бросилась вон из хаты, чтобы своими рыданиями не разбудить детей. Степан, помедлив минуту, двинулся за ней следом.

– Вы ушли, все ушли, – горячечно шептала Катерина, опустившись прямо в росистую траву у ствола старой антоновки. – А мы остались. Одни. И защитить некому. А мне восемнадцать лет!

Закрыв ладонями лицо, она, захлёбываясь слезами, отчаянно рыдала и вздрогнула от неожиданности, когда рука Степана ласково погладила её по волосам.

– Я же утопить их хотела, как только родились… Не смогла.

– Катя, поехали со мной в Иркутск, – как сквозь туман донеслись до неё слова Степана. – Жизни тут не дадут ни тебе, ни детям. Распишемся, запишем на меня детей, поменяем им имена. Я люблю тебя со школы. В Новосибирске живёт мой фронтовой друг, он поможет с документами…

Ближе к утру Катя постелила Степану на лавке, а сама устроилась в запечье на старом тюфяке. Заснуть она даже не пыталась – мысли скакали в голове, как шальные жеребята.

Уехать из Поддубья! Уехать далеко, за тысячи километров – туда, где её никто не знает. Сбежать от судьбы «фашистской подстилки» и уберечь от судьбы «фашистских выродков» своих детей!.. Перед Катериной открылась дверь в другую жизнь, её выпускали из капкана.

Сибирь!.. Пока для Кати это было лишь слово, но она интуитивно чувствовала, что с лёгкостью растворится, затеряется вместе с детьми на её бескрайних просторах. Сибирь укроет их, сбережёт их тайну.

Сибирь подарит им новую жизнь.

***

Лето 1954 года выдалось жарким – несмотря на настежь открытые форточки, в палате было нечем дышать. Катя только перепеленала сына, как дверь открылась:

– Собирайтесь, мамочка, за вами пришли, – пожилая грузная медсестра перехватила у Кати сумку с вещами.

Кивнув на прощанье соседкам и осторожно прижав к себе ребёнка, Катерина вышла за дверь.

Степан и дети ждали её в огромном пустом холле. Июньское солнце щедро плескало яркие блики на пол и стены. Поставив сумку у стены, муж одной рукой обнял Катю, поцеловал, с радостным любопытством схватился за край пелёнки и откинул белоснежный уголок, закрывающий лицо сына. Малыш безмятежно спал, изредка причмокивая во сне нежными пухлыми губками.

Ирочка и Коля тоже подошли к матери, с улыбками склонились над новорожденным братом. За эти два года волосы детей слегка потемнели, едкая белобрысость, всегда резавшая Кате глаза, ушла, волосы стали светло-светло русыми.

– Едем домой, – радостно заторопил всех Степан и, подхватив сумку, первым направился к выходу.

Источник

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!: