Строгая

– Ведь я всю жизнь, парень, такая – с самого мальства! И замуж-то вышла в двадцать два, не как некоторые в шестнадцать выскакивают, да и то матушка заставила. Ты вот всегда интересуешься, спрашиваешь, как мы прежде жили? На вопрос этот ничего нового не сообщу, а что скажу по-свойски, так то, поди, и от своей матери слыхивал, царствие ей небесное! Много мы с ней в войну поработали, хотя, конечно, и до войны успели, да и после не сидели сложа руки. Только почему-то военные годы по-особенному запомнились, наверно, потому что так тогда досталось – на всю жизнь в памяти осталось. Да и как было не достаться, когда мужиков и лошадей война подобрала. Сегодня видал, должно быть, за огородами пшеницу начали косить: комбайнов нагнали, машин технических, а в войну-то мы, бабы, это поле и все остальные сами косили. А поля-то те же остались, даже хлебов-то тогда побольше было. Это сейчас: на каком – кукурузу посеют, на каком – клевер, а прежде всю пашню под зерновые отводили, а скот-то колхозный с лощин кормили да неудобиц.

Встретив меня полчаса назад и сразу приковыляв с полведёрком воды, «чтобы умылся с дороги – устал ведь», соседка тётя Саня говорила и говорила, перескакивая с одного слова на другое, будто спешила куда-то, и я был единственным человеком, которому она могла рассказывать обо всём подряд, не боясь, что остановят. В этот мой приезд в родную деревню она разговорилась пуще прежнего.

– Бывало, для своей скотины траву-то вязанками да в мешках носили, – продолжала она, успев сходить домой и выставив мне на стол миску с огурцами и молодой картошкой. – На огороде-то каждую травинку высушишь, все кусты на меже изломаешь на веники. Вроде незавидный корм, а для овец зимой – милое дело. Им бы только зубы обо что-нибудь поточить. А после войны со мной такая история приключилась. Из-за собственной глупости. Вот видишь у меня нога-то колесом – это с того самого раза. Бог наказал за то, что строгости своей изменила…

Помню, пацаном ещё по деревне бегал, любили мы забираться к Сане в сад. Правда, в ту пору по имени никогда не называли её: Строгая да Строгая, не вникая в истоки прозвища. А она действительно казалась в те годы строгой. Угнаться за нами, конечно, не могла из-за кривоногости, но засады устраивала. Мы даже знали её любимую засидку: меж двух смородиновых кустов на выходе из сада. Бывало, как клешнёй схватит зазевавшегося мальчишку, а руки у неё действительно крепкие, по себе помню, и кричи, не кричи, а всё равно …ницу исстегает крапивой до огня. Потом, конечно, отпустит, а наказанный, догнав поджидавшую за огородами ватажку, всю свою горькую и невозможную обиду будет потом до хрипоты изливать, называя Саню прозвищем, вкладывая в произношение все возможные оттенки голоса. Той, правда, это было безразлично: только посмеивалась да грозилась крапивным веником, который брала голыми руками, нисколько не боясь острекаться. И ещё, помнится, она часто приходила к матери поболтать. Сойдутся и вот говорят, говорят, никак не наговорятся, будто год не виделись, но, если меня заметят, сразу замолкают, а потом какую-нибудь чепуху начинают нести, а от их чепухи ещё сильнее любопытство разгорается. Как-то даже подслушивал, но ничего «такого» не услышал. Та же «чепуха», только с лёгким матерком.

Мужа Строгая схоронила лет десять назад и редко когда вспоминала. Вроде был и нет его, и тужить о нём нечего. Но последнее время Саня зачастила на кладбище и нет-нет да помянет о своём Андрей Лексеве. А как наговорится о нём, то и о моей матушке вспомнит. Вот и в этот раз не обошла вниманием:

– Зашла сегодня и к твоей Надёжке, а как же. Постояла, погоревала. На неё саму да на дочку её посмотрела, – вздохнула Саня. – Сам-то давно был у них?

– На Троицу. Надо ещё как-нибудь сходить, – сказал я и сразу вспомнил матушку свою и сестру Клавдию, умершую раньше матери, и нестерпимо жалко стало обеих, похороненных рядом.

– Сходи, обязательно сходи, – повторно вздохнула Саня. – Я ведь как у своего побываю – и на душе сразу легче делается. Хоть и поплачу на могилке, а как возвращаюсь – будто с долгом каким рассчиталась. А сегодня даже местечко себе присмотрела: недалеко от своего Лексева, через дорожку.

– А рядом-то не было, что ли, места?! – удивился я.

– Было, да рядом-то с ним не особенно хочется лежать. Через дорожку надо бы или через ещё какое препятствие.

– Что так?

– Не заслужил.

– Тёть Сань, чудно ты как-то рассуждаешь: «заслужил», «не заслужил», будто медалью отмечаешь! А вдруг твой Лексев тоже так думает. Придёт время, попросишься к нему, а он и близко не подпустит, на расстоянии держать станет. Мол, не заслужила!

– Пусть только попробует. Я ему сразу все грехи вспомню!

– Грехи-то, поди, давно забыла.

– Он такой у меня был, что и вспоминать-то не будешь – сам вспомнится, и все проделки его. Ведь ни одной, бывало, юбки не пропустит, вражина. Ох, натерпелась от него, ох, и натерпелась. Это, скажи, я двужильная такая, а иная и дня с ним не прожила бы.

Пока она кляла, правда, без зла, Лексева, я сразу вспомнил его, потому что хорошо знал. Всю жизнь он проработал лесником, всю жизнь раскатывал по деревне в скрипучем ходке, и очень редко когда увидишь его идущим пешком. А увидишь и не особенно приметишь: невысокий, ломаносенький, вечно в кирзачах, облезлом пиджачишке и мятой кепчонке.

– Ведь из-за него, паразита, кривоногой-то сделалась.

– Побил, что ли, крепко?

– А ты или не знаешь? Мать не рассказывала разве?!

– Нет, – пожал я плечами. И действительно ничего такого от матери не слышал, хотя в последние годы она была откровенной до удивления. А если не рассказала эту историю, значит, история того, с картинками.

– А я думала, знаешь! – удивилась Саня. – Тогда слушай… После войны это было. Много тогда баб без мужиков осталось, и все молодые, сильные. Жаль я мужиком не родилась, а то бы от своего не отстала! – притопнула здоровой ногой Саня и озорно улыбнулась. А сама маленькая, на лавке не видно, сморщенная, зелёненькая кофточка, как сучке, висит. – Дошёл до меня в ту пору слух, что гуляет мой. Я ему сразу строгое предупреждение сделала: если будешь и далее путаться, то я тебя на соревнование вызову! А мой-то смеется: «Кому ты нужна, стрючок гороховый, помоложе баб, что коров на ферме – табунами ходят!» – «Смейся, смейся», – это я про себя-то думаю. А как отомстить – не знаю, да и боюсь – строгость не позволяет. Тем временем Лексев продолжает своё стахановское дело, и остановки никакой не намечается, даже на другие деревни замахнулся. Ночевать перестал приезжать. Спросишь, где был? «В сто первом квартале под ёлкой ночевал» – будто смехом всякий раз отвечает. Ладно, думаю, ночуй, ночуй – доночуешься! Злость во мне закипает, а ничего с ним поделать не могу. Как отомстить – не придумаю. Ведь на это тоже время надо да случай подходящий, а у меня детишек двое, за ними пригляд нужен – не вот-то отойдёшь подолом трясти. Да и не с кем вроде – все мужики в деревне на учёте.

А тут случай подвернулся: праздник какой-то был, и привезли в избу-читальню киномеханика кино крутить. Мы в ту пору только с кордона переехали. Мальчишки мои хоть и дикие, а за другими увязались кино смотреть. Набились ребятишки в читальню, парятся там, а киномеханик на улице покуривает. Машинку свою трескучую запустил и около неё за порядком следит. А я, как сейчас помню, корову пошла встречать. Идти на выгон мимо читальни, ну я, не будь росомахой, яблок-грушовок в фартук набрала и киномеханика угостила. «Если понравятся, – сказала ему со значением, – заходите в гости. Ещё угощу». И дом свой указала.

Дня два прошло – и вправду заходит. Как назло, мой дома. Сердце всё оборвалось. Механик-то хитрый, дьявол, от кого-то, видно, заранее узнал, что мой лесником работает, и поинтересовался насчёт леса на баню. Ну, конечно, Лексев ему от ворот поворот сделал. А тот особенно и не опечалился, вида не подал, зачем приходил на самом деле. С того дня частенько стал кино привозить, а у меня в том году яблоки были отменные. И такой у нас с механиком порядок установился: если Лексев в «сто первом квартале», то я сама иду встречать корову, а если дома, то ребятишек посылаю. Все лето, помню, с тем механиком путалась.

И допуталась. Называется, отомстила – хоть третьего рожай! Неделю хожу, вторую – обдумываю, что делать. [Незаконные операции на букву «а»] Сталин ещё до войны запретил, а третьего мне рожать ну никак не хочется, потому как знаю – не от Лексева он, а коли так, зачем будущего ребёнка несчастным делать. Нет, думаю, надо избавляться от него, пока не поздно, да так, чтобы муж ничего не узнал. Я хоть и назло ему делала, а всё равно боялась. А время-то идёт, уж переживать начала, не знаю, как из дому на денёк-другой улизнуть. Тогда придумала повод и подговорила мать твою, чтобы со мной поехала на Скопинский базар антоновку продавать, а лошадь надумала у Лексева взять, чтобы проверку не устроил, но он заупрямился – не даёт лошадь. Мол, жили без базаров и впредь проживём. А я своё гну – поругались, конечно. Тогда пошла просить лошадь в колхозе. Да только к тому времени начали картошку копать – все лошади под бестарки наряжены. Так ничего и не добилась.

Как ни хотелось идти к местной Оксанке, а собралась, деваться некуда, а перед этим своего настрополила, стыдить начала. Мол, я вот беременна, а всё о доме думаю, какую-никакую копейку хочу заработать. Раз лошадь не даёшь, тогда сам езжай с яблоками, а я сегодня к Оксанке отправляюсь. Хотела третьего оставить, да теперь передумала: с таким мужем, как ты, уморишь и тех ребятишек, какие есть. Наругала его, отвела душу, а он и бровью не ведёт: хоть к Оксанке, хоть куда иди…

Вот, парень, не буду тебе всего рассказывать, что дальше было – сам догадаешься, не маленький. Возвращаюсь той же ночью от Оксанки, а мать твоя рядом идёт – специально брала на всякий случай, – под руку поддерживает. А меня вроде и поддерживать не надо, сама на радостях, что жива осталась, бегу. Денёк отлежалась, в себя немного от испуга пришла, ходить стала. И замечаю: что-то одна нога, как чужая сделалась. Наступаю на неё, а она идти не хочет – подламывается. Опять наступаю – опять подламывается и немеет. Через день вроде полегчало. Я уж сразу обрадовалась, а проходит ещё день – опять ухудшение. Через неделю в баню собралась. Думала, попарюсь покрепче, глядишь, и пройдёт напасть. В бане-то разделась, глянула на ногу и чуть в обморок не свалилась. Нога-то кривой сделалась! Я на следующий день к Оксанке: что же ты, га//дина такая, натворила со мной?! А она только глазищами смоляными хлопает. Прихожу от неё и реву. Лексев с вопросом: «Что такое?» – «Вот, – говорю, – твоя работа! – и ногу ему показываю. – Если жалел бы меня, то не случилось этого!» Лексев-то выпивши в тот вечер был – сразу к Оксанке собрался: поджигать! А я не пускаю, на нём повисла. Он побрыкался и затих, отступился. Ну ладно, думаю, хоть от этого отвела. А то посадят мужика, а я потом одна колупайся с детьми. Для вида он, конечно, пошумел, а потом плюнул и на меня, и на Оксанку. Проходит время: он молчит, и я молчу – никак более не вспоминаю о случившемся. Так и забылась эта история. А Оксанку-то через год всё одно кто-то поджёг, испепелил змеиное гнездо.

Я внимательно и напряженно слушал Саню и не мог слова вставить от её неожиданной откровенности. И не понимал, зачем она это рассказывает. Пока раздумывал, на минутку оторвавшись от её откровений, она продолжала:

– С тех пор я к себе ещё строже стала. Механика турнула подальше, с Лексевом спать ложилась только по праздникам, но он особенно и не переживал – свой «сто первый квартал» по-прежнему не проезжал мимо. Так вот и мучилась всю жизнь. А ты говоришь, чтобы с ним рядом в могилке лежать! Не приведи Господь. Он меня и так покарал из-за него, да ещё как покарал!

– Это не Господь, теть Сань, а та самая Оксанка-неумёха навредила. В больнице такие операции запросто делают.

– Сказала же, Сталин запретил, но Оксанка всё равно ни при чём – не спорь со мной. Я во всём виновата. За это и наказание получила.

– Нет, тёть Сань, – Оксанка!

– Господь!

– Оксанка!

– Господь! И не спорь, тебе говорю!
И я сдался, уступил, как капризному ребёнку. И до конца отпуска мы более не вспоминали этот разговор. А месяца через два, в конце сентября, вновь поехал на выходные в деревню, потому что всегда ездил в эту пору к маме на день рождения, а теперь – несколько последних лет – к ней на могилку. Как приехал, узнал, что месяц назад и Строгая умерла, и, собираясь к маме, я и для неё сорвал в палисаднике несколько георгинов и флоксов. Перед самым кладбищем вспомнил, как два месяца назад тетя Саня наказывала похоронить себя отдельно от мужа, «через какое-нибудь препятствие», но нет, – свежий холмик с пожелтевшим венком из вощёной бумаги прилепился к самой могиле Лексева. А сам Лексев невозмутимо смотрел на меня с тусклой фотографии, не зная и даже, наверное, не догадываясь о последних переживаниях своей строгой Сани.

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Строгая
Слова за дверью (рассказ)